Ни малейших обидных для Плеханова и его группы ноток нельзя было бы уловить в голосе Владимира Ильича. В споре с Крохмалем он недавно защищал Плеханова от нападок, и чувствовалось, он по-прежнему любит и верит в него. Он говорил горячо и все смотрел на далеко уходящую лунную дорожку. А Надежда Константиновна не отрывала глаз от его возбужденного лица и радовалась тому, что все мелкое, ничтожное — то, что часто так мешает даже большим людям, совершенно несвойственно ему.
А Плеханов, по утверждениям многих видавшихся с ним в последнее время, этого «мелкого» не лишен. Все утверждали, что Плеханов никого не признает наравне с собой.
Больше о деле в тот вечер не разговаривали. Приезд Владимира Ильича принес много радости Надежде Константиновне. До конца ссылки ей оставался почти год. После Сибири, где радости и горести она и Владимир Ильич делили пополам, было особенно трудно жить одной в Уфе. Но Надежда Константиновна была не из тех женщин, кто жалуется на свою судьбу.
Шло жаркое лето 1900 года. Газеты взахлеб расписывали красоты и чудеса всемирной выставки в Париже, приуроченной к началу нового века. В тот год часто повторялись знаменитые пушкинские стихи:
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?..
О ней, о России, и ее будущем думал Владимир Ильич, когда подъезжал ранним утром к Смоленску. Здесь ему предстояло встретиться с Бабушкиным, давним знакомцем.
После Уфы это должна была быть последняя встреча в ряду многих других. Отсюда Владимир Ильич вернется ненадолго в Подольск, завизирует свой заграничный паспорт — и прощай Россия.
Древний Смоленск встретил Владимира Ильича слепящим жаром церковных куполов, зеленым шумом привокзальной рощи, веселым чириканьем воробьев, купающихся в разогретой солнцем пыли на разбитых мостовых. Днепр казался здесь совсем маленьким, Владимир Ильич увидел его с моста впервые и удивился. Он привык к широким волжским просторам.
«Всякая река в истоке невелика». Владимир Ильич улыбнулся этой мысли, подумав о будущей «Искре».
На вокзале он накупил газет, удивив продавца: целую кипу унес, когда ее прочтешь!
Бабушкин жил в небольшом домике, спрятавшемся в густой зелени на окраине города. Владимира Ильича встретила предупрежденная о его приезде жена Бабушкина — Прасковья Никитична. Ввела в дом, дала умыться с дороги, усадила за стол.
— Кушайте. Ивана Васильевича раньше обеда не будет. Он в инструментальной кладовой работает.
— Спасибо, Прасковья Никитична. Я подожду.
— Газеток у вас, я вижу, много. Почитайте пока. А то не знаю, чем вас и занять…
— Меня не нужно занимать, — улыбался гость. — Впрочем, я бы с охотой послушал, как вам жилось в Екатеринославе. Ведь вы недавно здесь?
— Недавно, совсем недавно. Но лучше пусть вам Иван Васильевич расскажет. Вы пока почитайте.
На улице под окном цвела сирень. Вокруг все было спокойно, мирно, глухо.
За палисадником в тенистой канавке лежали гуси. Владимиру Ильичу нравились врачующая тишина и простор этого зеленого уголка, и, время от времени отрываясь от газет, он с удовольствием любовался видом из окна.
А жена Бабушкина думала, поглядывая на гостя: «И чего он все улыбается? Наверное, в самом деле прав Ваня. Говорил, приедет хороший человек».
Вот наконец прибежал Иван Васильевич, бросился обнимать гостя:
— Здравствуйте, дорогой товарищ!
Перед Владимиром Ильичем стоял молодой рабочий не ахти какого роста и телосложения, лицо улыбчивое, приятное, но очень бледное и худощавое, с красными припухшими веками. Ивану Васильевичу шел всего двадцать седьмой год, но из-за русых усов, уже довольно густых, он казался старше. Весь облик Бабушкина говорил о том, что физически он человек небольшой силы, немало их уже растратил.
А Владимир Ильич видел перед собой богатыря, человека большой духовной красоты и нравственной силы. О зрелости рабочего класса России Владимир Ильич судил по этому человеку, и все, что Бабушкин пережил с малолетства, связывалось в представлении Владимира Ильича с тем путем, какой прошел весь русский рабочий класс.
Глухое северное село Леденгское. Вокруг — леса и болота. Жалкий клочок земли не может прокормить крестьянскую семью. Жили не столько от хлебопашества, сколько от заработков на ближних солеварнях. Тут потерял силы отец Вани и помер, когда Ване было пять лет.
А в десять лет, попав в Петербург, куда приехала искать заработка его мать, деревенский мальчик начал жизнь пролетария. Сколько их в те годы приходило на поиски заработка в столицу! Деревня нищала, и фабричный Петербург жадно поглощал дешевые рабочие руки.
В торпедных мастерских Кронштадтского порта Бабушкин работал учеником слесаря за 20 копеек в день. Потом перешел на Семянниковский завод за Невской заставой. Здесь слесаря работали «поштучно», сдельно, не зная отдыха. Возвращаясь под утро домой, Ваня засыпал на ходу. Тогда у него и началась болезнь глаз.
Грамоту он немного знал, читать любил. И вот в его руках первый подпольный листок. Новый мир открывался молодому рабочему. Скоро он вошел в марксистский подпольный кружок, которым руководил Владимир Ильич, стал учиться в вечерне-воскресной школе за Невской заставой, где преподавала Крупская. Еще год спустя — он активная фигура в петербургском «Союзе борьбы». А когда Владимира Ильича и других арестовали, молодой рабочий, еще так недавно изучавший на уроках Крупской простую грамоту, написал и распространил среди рабочих листовку «Что такое социалист и политический преступник?».
Листовка поражала революционной страстностью и умом ее автора, горячо нападавшего на самодержавие и весь крепостнический строй в России.
Скоро полиция добралась и до Бабушкина. Но, продержав в тюрьме, выслала не в Сибирь: заводов, мол, там нет, а на юг Украины, в рабочий Екатеринослав. Школа питерской борьбы помогла Бабушкину стать одним из вожаков революционных рабочих Екатеринослава. Он — руководитель тайного кружка, сам пишет и печатает листовки в подпольной типографии, помогает созданию газеты «Южный рабочий».
Опытный конспиратор, он все же вынужден был бежать из-за преследований охранки и сейчас нелегально жил тут, в Смоленске, по подложному паспорту.
— Глаза побаливают, вот что худо, — рассказывал он за обедом, — воспаляются и припухают.
Владимир Ильич помнил — веки у Ивана Васильевича бывали всегда красноватыми. Да, если это не проходит, то действительно худо. Кроме всего, еще и верная примета для охранки, которая, без сомнения, старательно ищет беглеца.
— Да неужели вы ради меня приехали? — не мог прийти в себя Бабушкин и все потчевал Владимира Ильича: — Ешьте, пожалуйста!
Не виделись они пять лет, а сказать друг другу надо было многое. Уединившись в горенке после обеда, долго разговаривали.
Мог ли Иван Васильевич не поддержать идею «Искры»! Едва только выслушав план Владимира Ильича, он воскликнул:
— Здорово! Сделаем.
В течение всего разговора Бабушкин то и дело брался причесывать свои негустые темно-русые волосы; отбросит их назад, обнажив большой высокий лоб, пригладит, а через минуту так энергично тряхнет головой, что прическу опять надо приводить в порядок.
— Сделаем, сделаем, — кивал Бабушкин, когда Владимир Ильич говорил ему о том, что без таких рабочих, как он. Иван Васильевич, не имело бы и смысла браться за строительство партии, первым шагом к которой должна стать общерусская газета. Сильно встряхивая головой и больше уже не пытаясь привести в порядок свои волосы, Бабушкин повторял: — Все, что требуется, сделаем, организуем. Народ поддержит…
Владимиру Ильичу понравилось больше всего это «сделаем». Рабочий человек, настоящий революционер не стал тратить лишних слов. Сделаем! И можно было не сомневаться: сделает.
Владимир Ильич рассказал, что скоро уезжает, и просил Ивана Васильевича стать организатором распространения «Искры» и ее корреспондентом. Хорошо было бы Ивану Васильевичу поселиться для этой цели в таком крупном промышленном районе, как Иваново-Вознесенск. «Мануфактурный край», как его зовут.
— Сделаем, — снова закивал Бабушкин. — Еду в Иваново-Вознесенск. — Будут у «Искры» заметки не только от меня, а и от других рабочих.
Он добавил весело:
— Была бы «Искра», а пожар раздуем!
— Будет «Искра», — давал твердое слово Владимир Ильич. И смеялся, любуясь собеседником.
С разрешения гостя Иван Васильевич рассказал жене о цели его приезда. Это произошло за вечерним чаем. Рассказывая, Иван Васильевич увлекся, стал рисовать картину будущего. Сперва будет создана партия, она поведет за собой рабочих и весь народ, поднимет миллионы на победоносную революцию, и придет свобода — и какое же это будет счастье!
Прасковью Никитичну растрогали мечты мужа.
— Эх, Ваня, — вздохнула она, — скоро сказка сказывается, знаешь? В жизни-то бывает другое.
Гость заступился за Ивана Васильевича, сказал:
— Да, добиться свободы будет нелегко, этого нельзя скрывать, но ее приход так же неизбежен, как ежедневный восход солнца.
Иван Васильевич шутливо посоветовал жене:
— Ты с моим гостем не спорь! Он тебя переспорит.
Прасковья Никитична смущенно улыбнулась:
— А я и не спорю. Я только спрашиваю, когда же наконец трудящемуся человеку станет легче жить?
— А тебе говорят: хорошая жизнь обязательно будет!..
На столе шумел самовар, приятно пахло дымом еще не прогоревшего уголька в трубе. Умывалась у порога белая кошка. Вид из окна был убогий, заброшенный: ни одной крыши добротной, всё солома да почерневшая щепа.
Посреди мостовой, вздымая пыль, шли с поля коровы. Хлопал бичом старик пастух. И какая-то девочка, лет десяти, шустрая и крепенькая, сидя по ту сторону дороги у крыльца своего домика, чистила песком кастрюлю и протяжно пела:
Кавалеров много-о-о-о,
Выбирай любо-о-го-о!..
Все казалось таким неисправимо косным, обыденным, заведенным на века, всегдашним и незыблемым, что другую жизнь было трудно себе и представить.