Временами Плеханов находил в себе силы уступить, прислушаться к голосу разума. Резко сдвигая темные густые брови и делая вид, что он уступает просто из благородства, Георгий Валентинович говорил:
— Ну, с этим несчастным пунктом кончили. Как говорится в священной молитве: «И остави нам долги наши». Кто виноват, кто прав, покажет будущее.
Некоторые поправки были приняты тут же на совещании. Георгий Валентинович строго следил за тем, кто как голосует. Когда голоса раскалывались (Мартов и Потресов с большим или меньшим постоянством поддерживали Владимира Ильича), Георгий Валентинович с едкой усмешкой бросал:
— Напоминает войну Алой и Белой розы.
Владимир Ильич извелся в эти дни. Снова и снова он делал попытки улучшить плехановский проект, придать ему ясность и глубину, связать с сегодняшним днем России.
Программа имела две части: теоретическую и практическую. К критике практической части проекта Георгий Валентинович относился терпимо, но замечания в адрес теоретической части, казалось, больно уязвляли его самолюбие.
Серьезное расхождение в шестерке соредакторов показало, как непрочна нить, связавшая их между собой в Корсье. Сразу обозначилась трещина. Договориться так и не удалось. Сделав некоторые уступки, гордый женевец потом словно пожалел об этом и к концу совещания стал еще более колюч и непокладист, чем вначале. Программа так и осталась недоработанной, она не могла удовлетворить Владимира Ильича, и он был глубоко огорчен.
Кончилось все тем, что Георгий Валентинович забрал обратно свой проект и сказал, что по возвращении в Женеву он сам еще над программой посидит, подумает.
Как-то, оставшись с Владимиром Ильичем наедине, Потресов стал делиться с ним своими впечатлениями о ходе совещания. Рассуждения Александра Николаевича невольно рождали мысль, что этот человек весь живет старым. Ему казалось, что повторяется Корсье. А в том, что произошло в Корсье, как и в происходящем сейчас, он видел только «сшибку самолюбий»; в поведении Плеханова — одно только «олимпийское тщеславие».
— Поверьте, Владимир Ильич, — благодушно смеялся Потресов, — вся история наших отношений с Жоржем — это обычное разногласие характеров, не больше. Это еще не разногласие взглядов. Я твердо убежден: если нам что и помешает сильно в дальнейшем, то это прежде всего нечто лежащее внутри наших характеров. У Монтескье, что ли, сказано: «Чем более людей бывает вместе, тем более они тщеславны». Увы, в истории так не раз бывало.
Владимир Ильич с этим не согласился, отрицательно покачал головой, но продолжал слушать Потресова, пока не высказывая свои доводы. А тот говорил:
— Но марксизм ведь вовсе не исключает личных мотивов в политической борьбе! Право, они часто даже выдвигаются на первое место. И особенно сильно дает себя чувствовать тщеславие. Оно проявляется во всех делах жизни! Иной воитель выказывает его в сражениях, иной философ — в своих наставлениях, иная мать — в своих привязанностях. Даже скорбь не лишена тщеславия. И недаром у Льва Толстого сказано: «Тщеславие, тщеславие и тщеславие везде, даже на краю гроба и между людьми, готовыми к смерти из-за высокого убеждения, — тщеславие. Должно быть, — говорит Толстой, — оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века». Вот в чем все дело!
Тут Владимир Ильич не утерпел.
— Нет! — произнес он, внимательно вглядываясь в розовощекое лицо Потресова, словно замечал в нем что-то новое. — Личное, конечно, играет большую роль в жизни, и тщеславие в Плеханове есть, и, может быть, старик Толстой в немалой мере прав, потому что идеальных людей нет и не бывало в природе. Все так, дорогой Александр Николаевич, но как вы не видите, что в нашей борьбе за программу отражается не только личное, а нечто куда более значительное, чем простая «сшибка самолюбий»!
— Например — что?
Владимир Ильич ответил без обиняков:
— Это спор о путях развития революции в России, о том, какой она должна быть по своему характеру, кто ее возглавит. Наша так называемая либеральная буржуазия или рабочий класс?
Лицо Александра Николаевича выражало полнейшее недоумение. В Корсье он шел за Владимиром Ильичем безоговорочно. Позднее тоже поддерживал его, но подробных разговоров между ними не происходило, общались они редко, только переписывались. Сейчас Александр Николаевич тоже словно впервые открывал во Владимире Ильиче нечто такое, чего прежде не замечал.
— Странно, — проговорил Потресов, — если это так, то какой смысл нам всем состоять в одной редакции? Тогда мы должны расколоться.
Он был явно расстроен. В нем удивительно сочеталось обычное человеческое благодушие с политическим. Этот человек мог бы со всеми ужиться, ко всему притерпеться. Казалось, он никогда не сможет быть твердым и беспощадным в отстаивании своих взглядов, хотя считал себя убежденным марксистом.
Владимир Ильич редко ошибался в людях. Все же бывало: увлечется каким-нибудь человеком, прежде всего ценя в нем качества истинного революционера, потом, увидев, что человек оказался на деле не таким, остынет. Но даже разочаровавшись в ком-либо, не торопился отсекать людей, которые еще могли быть полезны делу партии. И долго он в тот день вел разговор с Потресовым. Повел к себе домой и, вместо того чтобы отдохнуть, старался наставить Александра Николаевича на путь истинный. Объяснял, в чем беда западноевропейских социал-демократических партий, и почему он, Владимир Ильич, так противится тем чертам плехановского проекта программы, которые повторяют ошибки этих партий.
Да, сейчас, в ходе совещания, яснее определились позиции.
За плехановскими шуточками, за той упорной защитой его проекта, какую взял на себя Аксельрод, чувствуется непонимание того, что в современных условиях гегемоном в революции может быть только пролетариат. Именно перед этим пунктом топчется в нерешительности Плеханов, и в этом, в сущности, основной порок его проекта. Кто в России способен свергнуть самодержавие и повести народ к социалистической революции? Либеральная буржуазия? Нет, только рабочий класс. Вот почему в программе с самого начала должны быть четко определены такие решающие вопросы, как завоевание диктатуры пролетариата и союз рабочего класса с крестьянством в революции.
Потресов пил чай, слушал и кивал:
— Да, пожалуй, верно. Да, видимо, это так.
Трудно сказать, из каких соображений Георгию Валентиновичу вздумалось показать перед отъездом, что в общем-то все обстоит благополучно. Вечером, собрав у себя в гостинице шестерку редакторов, он как ни в чем не бывало предложил всем пойти в кафе выпить по кружке пива.
— Уверяю вас, друзья, кружка пива — лучшее средство на ночь, чтобы отдохнуть от злобы дня и крепко заснуть, — говорил он по дороге в кафе. — Этому средству меня научил один старый швейцарец. Каждый вечер перед сном я теперь принимаю по кружке пива, как лекарство.
— И хорошо спите? — иронически улыбался Юлий Осипович.
Засулич тихонько дергала Мартова сзади за рукав плаща, мол, уймись, хватит.
В центральной части Мюнхена помещалось шумное, людное кафе, куда часто захаживали местные социал-демократы. Сюда и привел Плеханов своих спутников. Уселись за тяжелый дубовый стол, заказали пива.
Оказалось, Плеханова тут знают. В Германии он бывал много раз, встречался со многими видными деятелями немецкой социал-демократической партии, участвовал в ее конференциях и съездах. В кафе к нему подошли двое немцев, сильно подвыпивших, и представились: они социал-демократы и встречались с ним где-то в Берлине.
Георгий Валентинович вежливо привстал:
— Очень рад, господа. Да, да, кажется, я виделся с вами.
Немцы не отходили. Один из них — худощавый, носатый — горделиво тыкал себя в грудь:
— Мы — Маркс и Энгельс! Мы есть Гёте! Мы — Бетховен и Вагнер! Мы — Дойчланд! У нас парламент! Демократии!! Можно речь сказать. У нас свои ораторы, депутаты. Почти свобода!
А второй немец все кивал:
— Рихтиг! У нас почти совсем свобода. Только кайзер есть.
Георгий Валентинович с трудом отделался от перегрузившихся пивом представителей немецкой социал-демократии. Отвязавшись от них, он снова присел к столу и сказал с извинительной улыбкой:
— Это далеко не лучшие сыны великой Германии, откровенно признаем. В немецкой социал-демократической партии много хороших людей, настоящих марксист тов. Не чета тем, которые сейчас от нас отошли.
Он добавил, усмехаясь:
— Какие великие имена были сейчас упомянуты! Каждое из них — новая ступень в человеческой истории. Ступень вперед, к большим идеалам. А эти двое гуляк никуда не хотят идти. Им не к спеху. Они почти всем довольны и охотно готовы держать в своей гостиной портреты великих. Нет, не хочу даже говорить о подобных обывателях. И вообще сегодня мне хочется говорить только о России.
В этот вечер Георгий Валентинович опять показал свое умение быть легким и увлекательным собеседником. Он очаровал всех своими остротами и рассказами о нравах тамбовских помещиков. И, рассказывая, смотрел на Владимира Ильича и как бы говорил: «Видите, друг мой? Россию я еще хорошо помню…»
О России он говорил в этот вечер много, вспоминал Петербург, свою студенческую молодость, рассказывал, как ходили в народ и как сам ездил в казачьи станицы на Дон. Да, было дело… На квартире у Георгия Валентиновича состоялась однажды сходка, были и рабочие. А потом, в сущности говоря, ведь то, что произошло весной прошлого года у Казанского собора, уже однажды было, лет этак двадцать пять тому назад. У собора тогда состоялась первая крупная политическая демонстрация. Народу — тьма, пламенные возгласы. Георгий Валентинович произнес перед толпой смелую речь против самодержавия, за свободу народа. А ведь был 1876 год.
— Да, да, — кивал Аксельрод. — Хорошо помню тот год!..
Так он кивал и при обсуждении программы.
Ни о чем Плеханов в тот вечер не говорил, кроме как о России.
Впрочем, улучив минутку, спросил у Владимира Ильича: