Нам нужно поговорить о Кевине — страница 28 из 102

– В этом городе лучшие частные школы страны.

– Нью-йоркские частные школы полны снобов и бандитов. Дети в этом городе с шестилетнего возраста начинают волноваться о поступлении в Гарвард.

– А как насчет такой мелочи, как нежелание твоей жены покидать этот город?

– У тебя было двадцать лет на то, чтобы делать что вздумается. У меня тоже. Кроме того, ты говорила, что тебе очень хочется потратить наши деньги на что-то стоящее. Вот он – твой шанс. Нам нужно купить дом. С землей и качелями на дереве.

– Моя мать не приняла ни одного решения, которое бы исходило из того, что хорошо для меня.

– Твоя мать сорок лет просидела взаперти. Твоя мать – сумасшедшая. Твою мать вряд ли можно считать образцом родителя, на который стоило бы равняться.

– Я имела в виду, что, когда мы были детьми, условия диктовали родители. Теперь, когда я сама стала матерью, условия диктуют дети. А мы пошли к черту и делаем, что они велят! Поверить не могу!

Я бросилась на диван.

– Я хочу поехать в Африку, а ты хочешь в Нью-Джерси.

– Что еще за разговоры об Африке? Почему ты снова об этом заговорила?

– Потому что мы продолжаем работу над путеводителем по Африке. The Lonely Planet[100] и The Rough Guide[101] сильно теснят нас в Европе.

– А какое отношение этот путеводитель имеет к тебе?

– Это огромный континент. Кто-то должен сделать предварительные наметки по странам.

– Кто-нибудь другой. Ты до сих пор не поняла, да? Может, с твоей стороны было ошибкой думать о материнстве как о «другой стране». Это не заграничный отпуск. Это серьезно…

– Мы говорим о человеческих жизнях, Джим![102]

Ты даже не улыбнулся.

– Как бы ты себя чувствовала, если бы он лишился руки, протянув ее через отверстие в решетке лифта? А если бы у него началась астма из-за всякой дряни в воздухе? А если бы какой-нибудь преступник украл его из твоей тележки в супермаркете?

– На самом деле это ты хочешь дом, – обвинительным тоном сказала я. – Это ты хочешь двор. Это у тебя сложилась дурацкая картинка «страны папочек» в стиле Нормана Роквелла[103], и это ты хочешь тренировать юных бейсболистов.

– В самую точку. – Ты победно выпрямился у пеленального столика, с Кевином в белоснежном свежем памперсе у твоего бедра. – И нас двое, а ты одна.

Теперь я была обречена то и дело сталкиваться с таким соотношением.

Ева

25 декабря 2000 года

Дорогой Франклин,


я согласилась съездить к матери на Рождество, так что пишу тебе из Расина. В последнюю минуту, узнав, что я приеду, Джайлс решил, что они с семьей проведут праздники с родней жены. Я могла бы обидеться, к тому же я очень скучаю по брату – пусть лишь как по человеку, вместе с которым можно посмеяться над матерью. Но в свои семьдесят восемь она так ослабела, что наше обращенное на нее снисходительное отчаяние уже выглядит несправедливым. Кроме того, я его понимаю. В присутствии Джайлса и его детей я никогда не говорю о Кевине, судебном иске Мэри, и даже – хоть это и маленькое предательство – о тебе. Но среди мягких споров о снеге и о том, стоит ли класть орешки пинии в сарму[104], я все равно олицетворяю собой ужас, который проник в дом матери, несмотря на запертые двери и закрытые окна.

Негодование Джайлса вызывает то, что я присвоила себе роль трагической фигуры в нашей семье. Он уехал всего лишь в Милуоки, а ребенок, который находится под рукой, всегда пустое место; я же десятилетиями зарабатывала на жизнь тем, что уезжала от Расина как можно дальше. Словно De Beers[105], ограничившие добычу алмазов, я сделала себя редкостью – в глазах Джайлса это дешевая уловка, искусственное создание ценности. А теперь я пала еще ниже, использовав своего сына, чтобы монополизировать рынок сочувствия. Он всю жизнь не высовывался, работая в компании «Будвайзер», и поэтому любой, чье имя попало в газеты, вызывает у него зависть и благоговейный ужас. Я все пытаюсь найти способ донести до него, что это тот род дешевой славы, который может достаться любому, самому непримечательному родителю за шестьдесят секунд, за которые штурмовая автоматическая винтовка выплевывает сто пуль. Я не чувствую себя кем-то особенным.

Знаешь, в этом доме царит странный запах, который раньше казался мне противным. Помнишь, как я все время настаивала, что воздух разрежен? Моя мать редко открывает дверь, еще реже проветривает дом, и я была уверена, что отчетливая головная боль, которая всегда настигала меня по приезде сюда, была первым симптомом отравления углекислым газом. Но теперь эта плотная, стойкая смесь запахов застывшего бараньего жира, пыли и плесени, с острой примесью запаха цветных чернил странным образом меня успокаивает.

Долгие годы я списывала мать со счетов, потому что она не имела никакого представления о моей жизни, но после того четверга я усвоила, что сама я не прилагала никаких усилий, чтобы понять ее жизнь. Мы с ней десятилетиями были далеки друг от друга не потому, что она страдал агорафобией, а потому, что я вела себя отстраненно и жестоко. Теперь, когда я нуждаюсь в доброте, я сама стала добрее, и мы с мамой на удивление хорошо ладим. Когда я проводила дни в путешествиях, я, должно быть, казалась высокомерной и недоступной, но мое нынешнее отчаянное желание безопасности восстановило мой статус нормальной дочери. Со своей стороны я пришла к осознанию: поскольку любой мир по определению является замкнутой системой и единственным, что существует для его обитателей, значит, география относительна. Для моей бесстрашной матери гостиная могла быть Восточной Европой, а моя прежняя комната – Камеруном.

Конечно же, Интернет – лучшее и одновременно худшее, что могло с ней случиться. Теперь она может заказать там все что угодно, от компрессионных колготок до виноградных листьев. Следовательно, большинство тех поручений, которые я когда-то для нее выполняла, приезжая домой, теперь выполняются без меня, и я чувствую себя несколько бесполезной. Полагаю, это хорошо, что технология подарила ей независимость – если это можно так назвать.

Кстати, моя мать совершенно не избегает разговоров о Кевине. Сегодня утром, когда мы с ней открывали свои немногочисленные подарки под длинной и тонкой елкой (заказанной онлайн), она заметила, что Кевин редко вел себя плохо в общепринятом смысле, и это всегда вызывало у нее подозрения. Все дети иногда плохо себя ведут, сказала она. И лучше, когда они делают это у всех на виду. И тут мать вспомнила наш приезд, когда Кевину было около десяти лет; достаточно взрослый, чтобы соображать что к чему, сказала она. Она тогда только что закончила делать двадцать пять одинаковых рождественских открыток, заказанных каким-то богатым начальником из компании «Джонсон Уэкс». Пока мы в кухне готовили курабье[106] с сахарной пудрой, он методично нарезал из открыток неровные снежинки. (Ты произнес словно мантру: «Он просто старался помочь».) Мальчику чего-то не хватало, сказала она в прошедшем времени, словно он умер. Она старалась поднять мне настроение, хотя я беспокоилась о том, что Кевину если чего и не хватало, так это той матери, которая была у меня.

На самом деле я могу проследить расцвет моей нынешней дочерней добродетельности до вечера того самого четверга, когда я, задыхаясь, позвонила матери. К кому еще мне было обратиться? Примитивность этих уз была отрезвляющей. Хоть убей, не могу вспомнить ни единого раза, когда Кевин, будучи сильно расстроенным – хоть из-за разбитой коленки, хоть из-за ссоры с товарищем по играм – позвонил бы мне.

По ее собранному официальному приветствию: «Алло, Соня Качадурян у телефона» – я поняла, что она не смотрела вечерние новости.

– Мама?

Это все, что я смогла сказать – жалобно и по-детски. Дальше я лишь тяжело дышала – наверное, это было похоже на телефонный розыгрыш. Внезапно во мне проснулось желание оградить ее от этого. Если она смертельно боялась дойти до ближайшей аптеки, то как же она справится с гораздо более существенным ужасом от того, что ее внук – убийца? Ради бога, думала я, ей семьдесят шесть, и она уже живет, глядя на мир через щель для писем. После такого она вообще никогда не снимет шоры с глаз.

Однако у армян есть талант к скорби. Знаешь, она даже не удивилась. Она говорила мрачно, но при этом оставалась собранной, и в кои-то веки, пусть и в преклонном возрасте, она вела себя как настоящий родитель. Я могу на нее положиться, уверяла она меня – утверждение, которое до этого момента могло вызвать у меня лишь насмешку. Словно весь этот испытываемый ею ужас наконец оправдался; словно она в каком-то смысле ощутила облегчение от того, что ее вечный посыл «готовься к худшему» оказался небеспочвенным. В конце концов, она уже испытала эти чувства до нас, когда волны трагедий остального мира плескались о ее берег. Она, может, и редко выходила из дома, но из нас всех она наиболее глубоко понимала, насколько сильно бездумный образ жизни окружающих тебя людей может угрожать всему, чем ты дорожишь. Большинство ее дальних родственников погибло во время резни, ее собственный муж стал стрелковой мишенью для японца, так что устроенное Кевином смертельное буйство вполне вписывалось в эту картину. Мне даже показалось, что это событие освободило в ней что-то – не только любовь, но и храбрость, хотя во многих отношениях они равны друг другу. Памятуя о том, что полиция непременно пожелает, чтобы я оставалась на месте, я отклонила ее приглашение приехать в Расин. И тогда моя затворница-мать серьезно предложила: она может прилететь ко мне.