Нам нужно поговорить о Кевине — страница 43 из 102

– Раскаяние? – сухо подсказала я. – А о чем ему было бы сожалеть? Теперь ведь он стал кем-то, так? И он нашел себя, как говорили в мое время. Теперь ему не нужно беспокоиться о том, является ли он выродком или маргиналом, зубрилой, качком или занудой. Ему не нужно переживать, является ли он гомосексуалистом. Он убийца. В этом есть великолепная недвусмысленность. А лучше всего в этом то, – я перевела дух, – что он сбежал от меня.

– Похоже, есть в этом и положительная сторона. – Она держалась от меня на пару дюймов дальше, чем это бывает у женщин, занятых серьезной беседой, и взгляд ее отклонился от прямой линии градусов на тридцать. Эти небольшие смещения выглядели почти по-научному: я была образцом для изучения. – Вы от него тоже вроде как сбежали.

Я беспомощным жестом обвела комнату ожидания.

– Не совсем.

Она взглянула на свои часы марки Swatch, и стало видно, что она все больше осознает: это уникальная возможность, и еще не слишком поздно попытаться задать мне тот единственный вопрос, который она всегда хотела задать матери К.К. Я знала, что это будет за вопрос.

– Вы хоть немного представляете, что его заставило… Вы понимаете почему?

Именно это все они хотят знать: мой брат, твои родители, мои сотрудники, авторы документального фильма, психиатр-консультант Кевина, создатели страницы glаdstone_carnage.com[149]; однако, что интересно, этого никогда не хотела знать моя мать. После того как я собралась с духом и приняла любезное приглашение Тельмы Корбитт на кофе через неделю после похорон ее сына (хотя она так и не спросила об этом вслух, и провела большую часть нашей встречи, зачитывая мне его стихотворения и показывая сотни снимков Дэнни, играющего в школьных пьесах), оно исходило от нее толчками и цеплялось за мою одежду: страстное желание понять, которое граничило с истерией. Как и все родители погибших, она была поражена страхом, что вся эта кровавая мешанина, липкие куски которой мы будем собирать всю оставшуюся жизнь, была ненужной. Именно так. Тот четверг был факультативным занятием – как графика или испанский. Но это бесконечное выклянчивание, этот умоляющий рефрен – почему, почему, почему – это так ужасающе несправедливо. Почему после всего, что мне пришлось вытерпеть, они считают меня ответственной за наведение порядка в их хаосе? Разве недостаточно того, что я страдаю от тяжелого бремени самих фактов, не неся на своих плечах этой непомерно высокой ответственности за их смысл? Та женщина в Клэвераке не имела дурных намерений, я в этом уверена, но заданный ею слишком знакомый вопрос вызвал во мне горечь.

– Полагаю, это моя вина, – вызывающе сказала я. – Я была не очень хорошей матерью – холодной, склонной к критике, эгоистичной. Хотя нельзя сказать, что я за это не поплатилась.

– Что ж, – протянула она, придвинувшись на два дюйма и подняв взгляд на тридцать градусов, чтобы посмотреть мне прямо в глаза, – вы можете винить свою мать, а она может винить свою. По крайней мере, рано или поздно это окажется виной того, кто уже умер.

Флегматично застывшая в своем чувстве вины, цепляющаяся за него, словно маленькая девочка за плюшевую игрушку, я не сразу ее поняла.

– Гринлиф! – выкрикнул охранник. Моя собеседница сунула пакет с конфетами в сумку и встала. Я видела: она думает о том, что у нее как раз хватит времени на то, чтобы втиснуть в нашу беседу еще один быстрый вопрос-ответ или высказать мне какую-то мысль на прощание. Когда сидишь рядом с Шоном Коннери, всегда затруднительно решить, правда ведь, – выкачивать информацию из собеседника или выливать ее на него. Почему-то меня впечатлило, что она выбрала второе.

– Виновата всегда мама, так ведь? – мягко сказала она, взяв со стула пальто. – Этот мальчик стал плохим, потому что его мама пьяница или она наркоманка. Она позволяла ему бегать без присмотра, она не научила его отличать добро от зла. Ее никогда нет дома, когда он возвращается из школы. Никто никогда не говорит, что его отец пьяница или что его отца нет дома, когда мальчик приходит домой из школы. И никто никогда не скажет, что какой-нибудь ребенок просто чертовски гадкий сам по себе. Не верьте во всю эту чушь. Не позволяйте им взвалить на вас все эти убийства.

– Лоретта Гринлиф!

– Мамой быть трудно. Ведь не принят закон, который велит: прежде чем забеременеть, ты должна стать идеальной. Я уверена, что вы стараетесь изо всех сил. Вы же здесь, в этой дыре, в прекрасный субботний день? Значит, вы все еще стараетесь. Берегите себя, милая. И больше не говорите этой ерунды про то, что вы плохая мать.

Лоретта Гринлиф взяла мою руку и сжала ее. У меня щипало глаза. Я пожала ее руку в ответ, и сжимала ее так сильно и так долго, что она, наверное, испугалась, что я вообще ее не отпущу.

Ну вот, мой кофе остыл.

Ева


(21.00)

Я вернулась в свой дуплекс, и теперь мне за себя стыдно. Незачем было давать понять, что я мать Кевина. Мы с Лореттой Гринлиф могли бы просто поговорить о питании в Клэвераке: А кто сказал, что селитра подавляет сексуальное желание? Или даже: А что вообще такое селитра, черт побери?

Я чуть было не написала: «Не знаю, что на меня нашло», но боюсь, я это знаю, Франклин. Я изголодалась по дружескому общению, и я почувствовала, как падает ее интерес ко мне – к этой болтливой белой леди. В моей власти было приковать ее внимание к себе, и я этой возможностью воспользовалась.

Конечно же, сразу после того четверга мне хотелось лишь заползти в канализационный сток и закрыть над собой люк. Я страстно желала малозаметности, как мой брат, или забвения – если это не является лишь синонимом желания оказаться мертвой. Последнее, что меня волновало в этом мире, – это ощущение собственной значимости. Однако душа обладает ужасающей гибкостью. Как я уже говорила, я теперь испытываю голод, и хочется мне не только курицы. Чего бы я только не отдала за то, чтобы вернуться в то время, когда я сидела рядом с незнакомыми людьми и производила на них незабываемое впечатление, потому что я основала успешную компанию или потому что объездила весь Лаос. Я испытываю ностальгию по тем моментам, когда Шиван хлопала в ладоши и восклицала, что пользовалась путеводителями «Крыла Надежды», когда ездила в Европу. Именно такое высокое положение я избрала для себя сама. Но все мы изобретательны, и мы пользуемся тем, что нам достанется. Лишенная своей компании, материального достатка и красивого мужа, я опускаюсь до единственного доступного мне надежного и быстрого способа быть кем-то.

Мать подлого Кевина Качадуряна – вот кто я теперь; это определение моей личности можно считать еще одной маленькой победой нашего сына. «Крыло Надежды» и наш брак были низведены до уровня сносок в тексте, интересных лишь в той мере, в какой они освещают меня в роли матери ребенка, которого всем нравится ненавидеть. На самом интимном уровне эта выходка сына в отношении того, кем я была когда-то сама для себя, наверное, оскорбляет меня больше всего. В первой половине жизни я была созданием своих собственных рук. Из своего сурового и закрытого детства я вылепила энергичную, открытую взрослую женщину, которая владела на простом бытовом уровне дюжиной языков и могла проложить путь по незнакомым улицам любого иностранного города. Эта идея – что ты являешься произведением своего собственного искусства – она американская, как поспешил бы подчеркнуть ты. Теперь же моя перспектива стала европейской: я – сборник историй других людей, игрушка в руках судьбы. А сделать себя самого – эту задачу агрессивных оптимистичных янки теперь взял на себя Кевин.

Хоть меня и преследует этот вопрос – почему? – я не знаю, насколько сильно я старалась на него ответить. Не уверена, что хочу понимать Кевина, что хочу найти в себе колодец настолько темный, что из его глубин сотворенное Кевином покажется имеющим смысл. И все же понемногу, противясь этому и упираясь руками и ногами, я начинаю понимать рациональность того четверга. Марк Дэвид Чепмен[150] получает сейчас от фанатов письма, которые не может получить Джон Леннон; Ричард Рамирез, «Ночной Охотник»[151], может, и уничтожил шансы дюжины женщин на супружеское счастье, но сам, сидя в тюрьме, до сих пор получает многочисленные предложения руки и сердца[152]. В стране, где нет различия между известностью и скандальной славой, вторая совершенно очевидно представляется более легкодостижимой. Поэтому меня больше не поражает частота публичного буйства с заряженными автоматами; меня поражает тот факт, что еще не каждый амбициозный гражданин Америки поднялся на верхний этаж торгового центра, перепоясавшись крест-накрест запасными обоймами. То, что Кевин сделал в тот четверг, и то, что я сделала сегодня в комнате ожидания в Клэвераке, – это разные концы одной шкалы. Страстно желая почувствовать себя особенной, я была полна решимости привлечь чье-нибудь внимание, даже если мне пришлось использовать для этого смерть девятерых человек.

Нет никакой загадки в том, почему Кевину хорошо в Клэвераке. Если в старшей школе он и был недовольным, то у него имелось слишком много соперников: два десятка других мальчиков боролись за роль угрюмых подонков, протирающих штаны на задних партах. А теперь он сам себе выдолбил нишу.

И у него ведь есть коллеги – в Литлтоне, Джонсборо, Спрингфилде. Как и в большинстве дисциплин, конкуренция соперничает с более товарищеским чувством общей цели. Как и многие знаменитости, он суров по отношению к своим современникам и призывает их к суровым стандартам: он высмеивает плакс вроде Майкла Карнила из Падуки[153], которые отреклись, которые замарали безупречность своего поступка малодушным раскаянием. Его восхищает стиль – например, шутка, которую отпустил Эван Рамси