Меня на самом деле утомляет то, что именно мне всегда приходится придумывать темы для разговора. Он уже достаточно взрослый, чтобы уметь поддержать беседу. А поскольку он лишил меня свободы в моей жизни точно так же, как лишил себя свободы в своей, мы оба одинаково страдаем от недостатка свежих тем для разговора. Часто мы идем по одному и тому же сценарию. «Как ты?» – спрашиваю я с жестокой простотой. «Ты хочешь, чтобы я ответил прекрасно?» «Я хочу, чтобы ты ответил хоть что-нибудь», – бросаю я ему. «Это ведь ты пришла меня навестить», – напоминает он мне. И он может – и будет – сидеть молча весь этот час. Нет сомнений в том, кто из нас более терпим к пустоте. Когда-то он мог провести всю субботу, театрально усевшись перед телевизором, включенным на метеоканале.
Так что сегодня я пропустила даже это поверхностное «как дела», опираясь на теорию, что люди, которые избегают разговоров о пустяках, все же полагаются на их переходные функции, просто они научились заставлять других людей делать всю работу. Кроме того, я все еще была взволнована своим разговором с Лореттой Гринлиф. Возможно, тот факт, что он склонил собственную мать к хвастовству своей связью с его мерзким злодеянием, принес бы ему некоторое удовлетворение. Однако похоже, что мое мессианское побуждение взять на себя ответственность за тот четверг Кевин трактует как некую форму кражи.
– Ладно, – сказала я без всяких сантиментов, – мне нужно знать: ты винишь меня? Можешь сказать это, если ты думаешь именно так. Это то, что ты говоришь своим психиатрам, или они говорят это тебе? Что все следы ведут к твоей матери?
– А с чего это ты должна получить все лавры? – огрызнулся он.
Разговор, который, по моим прикидкам, должен был занять у нас целый час, закончился через полторы минуты. Мы сели.
– Ты хорошо помнишь свое раннее детство, Кевин?
Я где-то читала, что люди с трудным детством часто не могут его вспомнить.
– А что нужно помнить?
– Ну, например, ты носил подгузники до шести лет.
– И что с того.
Если я надеялась его смутить, то напрасно.
– Это ведь, наверное, было неприятно.
– Для тебя.
– Для тебя тоже.
– Почему? – спросил он спокойно. – Было тепло.
– Но недолго.
– Я не сидел в них подолгу. Ты была хорошей мамашей.
– А разве другие дети в детском саду не смеялись над тобой? Я в то время об этом беспокоилась.
Кевин еще больше оперся на локоть, так что мышцы выше локтя расплылись по столу.
– Знаешь, как поступают с кошками. Они делают свои делишки в доме, и их тычут мордой в собственное дерьмо. Им это не нравится. Они начинают ходить в лоток.
Он удовлетворенно откинулся на спинку стула.
– Это ведь почти то же самое, что сделала я, да? – с трудом выдавила я. – Ты помнишь? До чего ты меня довел? Как я в конце концов заставила тебя пользоваться туалетом?
С видом нежного собственника он провел пальцем по бледному белому шраму на предплечье рядом с локтем, словно погладил домашнего червяка.
– Конечно.
Это утверждение прозвучало иначе; я почувствовала, что он действительно это помнит, тогда как другие воспоминания были запоздалыми.
– Я тобой гордился, – промурлыкал он.
– Ты гордился собой, – сказала я. – Как обычно.
– Эй, – возразил он, подавшись вперед, – это был твой самый честный поступок.
Я заерзала, взяла в руки сумку. Может, когда-то мне и хотелось, чтобы он мною восхищался, но не за это; за что угодно, но только не за это.
– Погоди, – сказал он. – Я ответил на твой вопрос. У меня к тебе тоже есть.
Это было что-то новое.
– Ладно, – сказала я. – Валяй.
– Те карты, – сказал он.
– А что с ними?
– Почему ты оставила их на стенах?
Только потому, что я годами отказывалась содрать эти забрызганные тушью карты со стен кабинета или позволить тебе закрасить их, как ты сильно того хотел, Кевин вообще «помнит» об этом случае. В то время он был, как ты то и дело повторял, совсем маленьким.
– Я сохранила их ради своего рассудка, – ответила я. – Мне нужно было видеть что-то, что ты со мной сделал, иметь возможность протянуть руку и потрогать это. Чтобы доказать себе, что вся твоя злоба существует не только в моей голове.
– Ну да, – сказал он, снова поглаживая шрам на руке. – Понимаю, о чем ты.
Я обещаю все объяснить, Франклин, но сейчас просто не могу.
Ева
17 января 2001 года
Дорогой Франклин,
прости, что оставила тебя в неведении; и я страшусь объяснения с того самого момента, как это сделала. По правде говоря, когда я сегодня утром ехала на работу, на меня внезапно накатило еще одно воспоминание о судебном процессе. Формально на нем я дала ложные показания. Я просто не считала, что должна рассказывать этой судье со стеклянными глазами (врожденный дефект, который мне никогда прежде не встречался, – ненормально маленькие зрачки, что придавали ей растерянный и глупый вид мультяшного персонажа, которого только что огрели сковородкой по голове) то, что я в течение десяти лет скрывала от собственного мужа.
– Госпожа Качадурян, вы или ваш муж когда-нибудь били сына?
Адвокат Мэри угрожающе наклонился к свидетельской трибуне.
– Насилие учит ребенка лишь тому, что физическая сила – это приемлемый метод добиться своего.
– Суд не может с этим не согласиться, госпожа Качадурян, но важно в четких терминах прояснить для протокола: вы или ваш муж когда-либо применяли к Кевину физическое насилие, пока он был на вашем попечении?
– Разумеется, нет, – твердо ответила я, а потом добавила на всякий случай, – разумеется, нет. Я пожалела о том, что повторила эти слова. Есть что-то сомнительное в любом утверждении, если человек чувствует необходимость повторить его дважды.
Когда я спускалась с трибуны, я зацепилась ногой за торчащий из пола гвоздь, и у моей туфли оторвался черный резиновый каблук. Я дохромала до стула, думая: лучше отвалившийся каблук, чем длинный деревянный нос[157].
Однако хранение секретов требует дисциплины. Я никогда прежде не думала, что хорошо умею врать, однако, немного потренировавшись, я усвоила кредо лукавого человека: мы не просто придумываем ложь, мы заключаем с ней брак. Успешную ложь нельзя привести в этот мир и покинуть по своей прихоти: ее нужно придерживаться, как любых серьезных отношений, и она требует гораздо большей преданности, чем правда, которая беспечно продолжает оставаться истинной без всякой помощи. В противоположность этому моя ложь нуждалась во мне так же сильно, как я в ней, и поэтому требовала постоянства брачных уз: пока смерть не разлучит нас.
Я понимаю, что подгузники Кевина тебя смущали, хотя они поразительным образом совершенно не смущали его самого. Мы уже использовали самый большой размер; еще немного, и нам пришлось бы заказывать по почте те, которые созданы для медицинского ухода. Ты прочел множество пособий для терпеливых родителей, но при этом ты поощрял старомодную мужественность, и я находила это удивительно привлекательным. Ты не хотел, чтобы твой сын был изнеженным мальчиком, который представляет собой легкую мишень для насмешек сверстников, или чтобы он цеплялся за этот талисман младенчества, который так сильно бросался в глаза – ведь выпуклости под его брюками выглядели совершенно недвусмысленно.
– Господи, – ворчал ты, когда Кевин уже спал, – ну почему он просто не сосет большой палец?
Однако сам ты в детстве вел продолжительную битву по поводу туалета со своей брезгливой матерью, потому что однажды у вас засорился унитаз, и после этого каждый раз, когда ты открывал дверь в туалет, ты боялся, что куски экскрементов могут начать бесконечно извергаться на пол, как в копрологической версии «Ученика чародея»[158]. А я соглашалась с тем, как это ужасно, что дети могут превратиться в комок нервов по поводу хождения в туалет и что все это напрасные тревоги, так что я согласилась и с модной новой теорией о том, что нужно позволить маленьким детям приучаться к горшку, когда они к этому «готовы». Тем не менее мы оба начинали впадать в отчаяние. Ты принялся доставать меня расспросами о том, видит ли Кевин, как я пользуюсь туалетом в течение дня (мы не были уверены, следует ли ему это видеть или нет), и не сказала ли я чего-нибудь такого, что отпугнуло его от этого трона цивилизации, в сравнении с чем такие прелести как «спасибо» и «пожалуйста» были уже несущественными украшениями жизни. Ты поочередно обвинял меня то в том, что я придаю этому вопросу слишком большое значение, то, наоборот – слишком маленькое.
Но придавать ему слишком маленькое значение было невозможно, потому что этот этап развития, который наш сын словно бы пропустил, стал для меня просто проклятием. Ты ведь помнишь, что лишь благодаря новому, патологически нейтральному характеру образования (нет такого понятия, как лучше или хуже – есть понятие «другой»), вкупе с парализующим страхом судебного иска (от ужаса перед этой возможностью американцы все чаще не хотят делать множество вещей – от искусственного дыхания жертвам утопления до увольнения со службы некомпетентных разинь) Кевина не выставили из того дорогущего детского сада в Найаке, пока он… в общем, пока он не разберется со своим дерьмом. Но воспитательница не собиралась менять подгузники пятилетнему мальчику, утверждая, что таким образом она подвергнет себя обвинениям в сексуальном посягательстве. (По правде говоря, когда я тихо сообщила Кэрол Фэбрикант об этой маленькой странности Кевина, она неодобрительно посмотрела на меня и убийственным тоном заметила, что такого рода несоответствующее поведение иногда является призывом о помощи. Она не выразилась более прямо, но всю следующую неделю я жила в страхе, что в нашу дверь постучат, а в окна я увижу голубые полицейские мигалки.) Поэтому едва я успевала оставить его в детском саду в 9 утра и вернуться домой, как мне приходилось снова ехать в сад около 11.30, п