Нам нужно поговорить о Кевине — страница 54 из 102

– И я вечно слышу, на какую огромную жертву ты пошла.

– Мне жаль, что это так мало для тебя значит.

– Неважно, что это значит для меня. Это должно иметь какое-то значение для него.

– Франклин, я не понимаю, при чем тут…

– И вот так всегда! Ты сидишь дома с ним, чтобы произвести впечатление на меня. Он всегда ни при чем, правда?

– Да откуда ты все это взял? Я всего лишь хотела сказать тебе, что мне хочется, чтобы у нас был еще один ребенок, и я надеялась, что ты этому обрадуешься или по крайней мере постараешься привыкнуть к данной мысли.

– Ты к нему придираешься, – сказал ты. Ты бросил еще один осторожный взгляд на шест с мячом, и вид у тебя был такой, словно ты только приступил к разговору.

– Ты винишь его за все, что случается в этом доме и в детском саду. Ты жаловалась на бедного мальчишку на всех этапах. Сначала он слишком много плакал, потом был слишком тихим. Он придумал свой собственный язык – тебя это раздражало. Играет он неправильно – то есть не так, как это делала ты. Он не обращается как с музейными экспонатами с теми игрушками, которые ты для него делаешь. Он не хвалит тебя каждый раз, как выучит правописание нового слова; а поскольку все соседи не стоят в очереди, чтобы с ним пообщаться, ты полна решимости припечатать его как парию. У него была всего одна, пускай серьезная проблема – приучение к туалету, Ева. Но ребенку это может быть очень трудно – а ты настаиваешь на том, что это какое-то злобное личное противоборство между ним и тобой. Я с облегчением вижу, что он вроде как преодолел тот барьер, но с твоим отношением я не удивлен, что на это понадобилось так много времени. Я делаю, что могу, чтобы как-то возместить тебе твои жертвы… И мне жаль, если это тебя обидит, но я не знаю, как еще такое назвать… Ты холодная. Но материнскую любовь ничем не заменишь, и будь я проклят, если позволю тебе заморозить этим холодом еще одного моего ребенка.

Я была потрясена.

– Франклин…

– Все, дискуссия окончена. Мне неприятно было все это говорить, и я все же надеюсь, что ситуация улучшится. Я знаю: ты думаешь, что прилагаешь усилия – ну, может, ты и правда делаешь то, что для тебя является усилием, – но на данный момент этого недостаточно. Давайте все будем стараться дальше. Эй, спортсмен! – Ты подхватил на руки вошедшего с веранды Кевина и поднял его над головой, словно позируя для рекламы Дня отцов. – Ну что, ты без сил?

Ты поставил его на пол, и он ответил:

– Я закрутил мяч вокруг шеста 843 раза.

– Круто! Спорим, в следующий раз ты сможешь сделать это 844 раза!

Ты неловко пытался сменить тему после нашего спора, от которого у меня осталось такое чувство, будто меня переехал грузовик; но мне плевать на эту голливудскую туфту, которую ожидают от современных родителей. На лице Кевина промелькнуло такое выражение, как будто он хотел сказать: «О да!»

– Если я очень постараюсь, – ответил он невозмутимо. – Разве не здорово иметь цель?

– Кевин, – позвала я его и наклонилась. – Боюсь, с твоим другом Трентом случилась беда. Не очень серьезная, с ним все будет в порядке. Но может, мы с тобой сделаем для него открытку с пожеланием выздоровления – как та, которую бабушка Соня сделала тебе, когда ты сломал руку?

– Ага, ладно, – сказал он, отодвигаясь. – Он думает, что такой крутой на своем велосипеде.

Наверное, кондиционер был включен слишком сильно; я выпрямилась и потерла озябшие руки. Я ведь ни слова не сказала о велосипеде.

Ева

1 февраля 2001 года

Дорогой Франклин,


почему-то мне кажется, что тебя утешит то, что я до сих пор получаю «Таймс». Но я, кажется, потеряла способность определять, какие колонки стоит прочесть. Голод и голливудские разводы выглядят одинаково важными и одинаково пустяковыми новостями. Бывает, что я проглатываю всю газету целиком, от начала до конца; а бывает, я бросаю ее неразвернутой в стопку у двери. Как права я была в те дни: как легко Соединенные Штаты могут продолжать жить без меня.

В последние две недели я бросала газеты непрочитанными, потому что, если память мне не изменяет, нешуточная пышность президентских инаугураций не трогала меня даже в то время, когда я обладала четкими пристрастиями и неприязнями. По собственной прихоти сегодня утром я прочла все, включая статью о том, что американцы слишком много работают сверхурочно – и возможно, это действительно интересно, хотя я не могу сказать, что Страна Свободных Людей предпочитает работу игре. Я читала о молодом линейном электромонтере, который скоро должен был жениться и который с таким рвением копил деньги для своей будущей семьи, что проспал всего пять часов за двое с половиной суток. Он взбирался на столбы электропередачи в течение двадцати четырех часов без остановки.

Во время перерыва на завтрак утром в воскресенье он получил очередной вызов. Около полудня он взобрался на 10-метровый столб, закрепил страховочные ремни и протянул руки к кабелю под напряжением в 7200 вольт, не надев предварительно изоляционные перчатки. Произошла вспышка, и мистер Черчил повис без движения на страховочных ремнях. Его отец, приехавший раньше пожарных с лестницей, думал, что его сын, возможно, еще жив, и больше часа простоял у электростолба, умоляя, чтобы кто-нибудь снял его.


Меня не возмущает сверхурочная работа, и я не знакома ни с одним электромонтером. Знаю лишь, что этот образ отца, с мольбой обращавшегося к очевидцам – таким же беспомощным, как и он сам – пока его сын со скрипом покачивался на ветру, словно повешенный, заставил меня расплакаться. Отцы и дети? Горе и впустую растраченное усердие? Да, связи есть. Но я плакала также и о реальном отце этого молодого человека.

Видишь ли, с тех самых пор как я научилась говорить, мне без конца повторяли, что 1,5 миллиона представителей моего народа были уничтожены турками; мой собственный отец был убит на войне против худшего, что в нас есть, и в тот месяц, когда я родилась, потребовалось худшее в нас, чтобы победить. И поскольку тот четверг стал омерзительным гарниром на этом празднике змей[173], я бы не удивилась, обнаружив, что стала жестокосердной. Вместо этого меня легко растрогать; я стала даже сентиментальной. Может быть, мои ожидания от окружающих снизились до такого базового уровня, что малейшее проявление доброты ошеломляет меня, как и тот четверг, тем, что оно совсем не является необходимым. Меня не удивляет холокост. Меня не удивляют изнасилования и детское рабство. И, Франклин, хоть я и знаю, что ты испытываешь иные чувства, но меня не удивляет и Кевин. Я удивляюсь, когда теряю перчатку, и подросток бежит за мной два квартала, чтобы ее вернуть. Я удивляюсь, когда девушка на кассе вместе со сдачей дарит мне широкую ослепительную улыбку, хотя мое лицо представляет собой маску целесообразности. Потерянные бумажники, которые возвращают по почте их владельцам; незнакомцы, что детально объясняют прохожему дорогу; соседи, которые поливают друг у друга цветы, – вот такие вещи меня удивляют. И меня удивляла Селия.


Как ты и велел, я больше не поднимала тему беременности. И я не испытывала радости, обманывая тебя. Но та странная уверенность, которая снизошла на меня в августе, так никуда и не делась, и ты не оставил мне выбора.

За две недели до этого Кевину сняли гипс, но именно с того момента, когда Трент Корли упал с велосипеда, я перестала испытывать чувство вины. Просто перестала, и все. Не было никакой равнозначности между тем, что я сделала, и тем, что собиралась сделать, но мне все равно казалось, что я нашла идеальный антидот или искупление. Я хотела себя проверить. Я совершенно не была уверена, что пройду это испытание во второй раз.

Правда, ты заметил, что я стала «сексуально озабоченной маленькой бестией», и казалось, тебя радует это желание, потому что, хотя мы никогда открыто не говорили о его снижении, оно печально угасало. То один, то другой из нас театрально зевал в постели, говоря, что «немного устал», и мы постепенно скатились с занятий сексом почти каждую ночь до среднего по стране одного раза в неделю. Моя вновь вспыхнувшая страсть не была хитрой уловкой. Я в самом деле тебя желала, сильнее чем случалось за долгое время, и чем больше мы занимались любовью, тем более ненасытной я чувствовала себя в течение дня – я не могла сидеть спокойно и, сидя за письменным столом, терла карандашом внутреннюю часть бедра. Кроме того, я была рада получить доказательства того, что мы с тобой еще не погрузились безвозвратно в ту механическую постельную рутину, которая гонит многих женатых людей в чужие объятия в обеденный перерыв.

Ибо с тех самых пор, как у нас появился маленький мальчик, спящий в комнате дальше по коридору, ты настолько убавил громкость в постели, что мне часто приходилось прерывать тебя вопросами: «Что?.. Прости, что?..» Говорить непристойности, регулируя при этом громкость, требовало слишком больших усилий, и постепенно мы оба разошлись по нашим частным кинотеатрам. Мои собственные фантазии, не приукрашенные твоими импровизациями – а у тебя был дар к развращенности, и очень жаль, что такой талант остался невостребованным, – стали наводить на меня скуку, и вместо них я отдалась просмотру проплывающих картинок. Они редко бывали эротическими в буквальном смысле этого слова, и в них всегда преобладала определенная текстура и оттенок. Но с течением времени эти видения стали разъедающими, как снятые крупным планом струпья или геологические иллюстрации застывшей магмы. Бывали ночи, когда на меня наваливались мгновенные кадры с грязными подгузниками и плотными, не опустившимися яичками, так что ты можешь понять, почему я внесла некоторый вклад в то, что мы урезали наш график до одного раза в неделю. Может быть, худшим из всего было то, что живые и яркие цвета – алый и лазурный, – которые растекались в моей голове, когда мы занимались любовью до рождения ребенка, постепенно мутнели и теряли свой блеск, пока под моими веками не начали плыть перемешанные ядовитые испарения, и были они яростных цветов смолы и умбры на рисунках с нашего холодильника.