Нам нужно поговорить о Кевине — страница 56 из 102

Кевин уже почуял мое вероломство. Он шарахался от меня больше чем когда-либо, зло выглядывал из углов, отпивал сок из стакана так, словно проверял, не подсыпала ли я туда мышьяк, и очень вяло ковырялся в любой еде, которую я ему оставляла, частенько деля ее на составляющие и раскладывая их по тарелке на равном расстоянии друг от друга, как будто искал среди них осколки стекла. Он держал в секрете свои домашние задания и охранял их, словно заключенный, который шифрует переписку с подробностями об ужасающе плохом обращении со стороны своих тюремщиков, чтобы тайно передать ее в «Эмнести Интернэшнл»[179].

Кто-то должен был ему рассказать, и поскорее: мой живот уже становился заметным. Поэтому я предложила, чтобы мы воспользовались данной возможностью, чтобы дать ему общие разъяснения по поводу секса. Ты отнесся к этому без энтузиазма. Просто скажи ему, что ты беременна, предложил ты. Ему необязательно знать, как именно это получилось. Ему всего семь лет. Не следует ли нам поберечь его невинность подольше? Это довольно отсталое определение невинности, возразила я, если оно уравнивает сексуальное невежество и свободу от греха. А недооценка сексуальной просвещенности своего ребенка – это старейшая известная ошибка.

И в самом деле: едва я подняла эту тему, пока готовила ужин, как Кевин нетерпеливо перебил:

– Это про трах?

Да уж, второклассники нынче не те, что раньше.

– Лучше называть это секс, Кевин. То, другое слово будет обидным для некоторых людей.

– Все это так называют.

– Ты знаешь, что это означает?

Закатив глаза, Кевин процитировал:

– Мальчик сует свой писюн в девочкину пипиську.

Я бегло пересказала ему всю эту высокопарную чушь про пестики и тычинки, которая меня в моем детстве убедила в том, что занятия любовью – это нечто среднее между высаживанием картошки и выращиванием цыплят. Кевин терпеливо выслушал, но и только.

– Я все это знал.

– Какой сюрприз, – пробормотала я. – У тебя есть вопросы?

– Нет.

– Совсем нет? Потому что если тебе что-то непонятно, то ты всегда можешь спросить меня или папу обо всем про мальчиков и девочек, или про секс, или про твое тело.

– Я думал, ты расскажешь мне что-то новое, – мрачно ответил он и вышел из комнаты.

Странно, но я ощутила стыд. Я пробудила в нем надежду, а потом разбила ее. Когда ты спросил, как прошла наша беседа, я ответила, что нормально; а ты спросил, не показался ли он мне напуганным, испытывающим неловкость или смущение, и я ответила, что вообще-то он выглядел так, словно его это совершенно не впечатлило. Ты рассмеялся, а я печально спросила: что же его вообще может впечатлить, если не впечатлило это?

Однако второй этап разговора о половой жизни должен был оказаться более сложным.

– Кевин, – начала я следующим вечером, – ты помнишь, о чем мы говорили вчера? О сексе? Знаешь, мамс и папа тоже иногда этим занимаются.

– Зачем.

– Во-первых, чтобы с нами смог оказаться ты. Но может, тебе будет приятно, если с тобой рядом окажется еще кто-то. Разве тебе никогда не хотелось, чтобы в доме был кто-то, с кем ты сможешь играть?

– Нет.

Я наклонилась к игровому столику, за которым Кевин методично, по одному разламывал на кусочки набор из 64 цветных мелков.

– Что ж, компания у тебя все-таки будет. Маленький брат или сестра. И может оказаться так, что тебе это понравится.

Он бросил на меня долгий кислый взгляд, но особо удивленным не выглядел.

– А если мне не понравится.

– Тогда будешь привыкать.

– Если к чему-то привыкаешь, это совсем не значит, что оно тебе нравится.

Он добавил, сломав мелок цвета фуксии:

– Ты ведь привыкла ко мне.

– Да! – ответила я. – А через несколько месяцев мы все привыкнем к кому-то новому!

Чем короче становится мелок, тем труднее ломать его дальше, и пальцы Кевина теперь боролись с одним таким упрямым обломком.

– Ты об этом пожалеешь.

Наконец мелок сломался.


Я попыталась вовлечь тебя в обсуждение имен, но тебе было все равно; к тому времени началась война в Персидском заливе, и тебя невозможно было оторвать от новостей на CNN. Когда Кевин заваливался рядом с тобой на диван, я замечала, что все эти мальчишеские штуки – генералы и пилоты истребителей – захватывали его не больше, чем песенка про алфавит, хотя он и выказывал не по годам раннее понимание природы атомной бомбы. С нетерпением, вызванным медленным течением постановочного боя, он ворчал:

– Не понимаю, зачем Колин Пауэлл возится со всем этим сбродом, пап. Поджарить их атомным оружием! Это бы показало иракцам, кто главный.

Ты посчитал, что это очень мило.

В духе честной игры я напомнила тебе о нашей давней договоренности и предложила дать нашему второму ребенку фамилию Пласкетт. Не говори ерунды, отмахнулся ты, не отрывая глаз от противоракетного комплекса на экране. Двое детей с разными фамилиями? Люди будут думать, что одного из них усыновили. По поводу выбора имени ты проявил ту же апатию. Любое, какое тебе нравится, Ева, сказал ты, взмахнув рукой; я на все согласен.

Поэтому для мальчика я предложила имя Фрэнк. Для девочки я намеренно отказалась от Карры или Софии из поверженного клана моей матери и обратилась к поверженным в твоей семье.

Смерть твоей тети Селии, бездетной младшей сестры твоей матери, больно ударила по тебе двенадцатилетнему. Часто бывавшая у вас сумасбродная тетя Селия имела игривую склонность ко всему оккультному: она подарила тебе волшебный шар, который предсказывал судьбу[180] и с которым ты и твоя сестра устраивали мрачные сеансы, еще более восхитительные из-за того, что их не одобряли ваши родители. Я видела ее фотографии; она была трогательно некрасивой, с широким ртом и тонкими губами, но с пронзительным взглядом ясновидицы, одновременно смелым и немного испуганным. Как и я, она любила приключения, и умерла молодой и незамужней после восхождения на гору Вашингтон[181] в компании лихого молодого альпиниста, на которого у нее были серьезные виды; она погибла от гипотермии, когда их группа внезапно попала в снежную бурю. Однако ты раздраженно отмахнулся от этого посвящения, словно я пыталась заманить тебя в ловушку при помощи сверхъестественных умений твоей тети Селии.

Со второй беременностью у меня было гораздо меньше ограничений, а поскольку Кевин был уже во втором классе, я могла больше заниматься «Крылом Надежды». С ребенком я чувствовала себя менее одинокой, а если говорила вслух в те моменты, когда ты был на работе, а Кевин – в школе, то у меня не возникало ощущения, что я разговариваю сама с собой.

Конечно, во второй раз это всегда проходит легче. Я уже была достаточно умна, чтобы попросить анестезию, хотя, когда подошло время, Селия оказалась такой крошечной, что я, наверное, обошлась бы и без обезболивания. Я также была достаточно умна, чтобы не ожидать ослепительного извержения вулкана чувств при ее рождении. Ребенок есть ребенок, каждый из них чудесен по-своему, но требовать мгновенной трансформации сразу после родов означало бы возлагать слишком тяжелое бремя и на этот маленький сморщенный сверток, и на его измотанную немолодую мать. И все же, когда 14 июня она запросилась на свет на две недели раньше срока, я не могла не прийти к выводу, что так она проявляет нетерпение – точно так же я когда-то решила, что Кевин проявляет неохоту, когда он затянул с рождением на те же две недели.

Есть ли у младенцев чувства еще в момент появления на свет? Исходя из своего скромного опыта с двумя детьми, я верю, что есть. У них еще нет названий для этих чувств, и в отсутствие разделяющих ярлыков, они, возможно, испытывают смесь эмоций, в которой легко уживаются противоположности: там, где я, вероятно, почувствую себя встревоженной, младенец вполне может чувствовать себя обеспокоенным и расслабленным одновременно. И все-таки при рождении обоих своих детей я мгновенно могла различить доминирующий эмоциональный тон, словно верхнюю ноту в аккорде или цвет переднего плана на холсте. У Кевина этот тон был высоким и резким – таким, какой издает тревожный свисток; цвет был пульсирующим красным, словно артериальная кровь, а главным чувством была ярость. Пронзительное звучание и пульсация этого неистовства не были неисчерпаемыми, поэтому с возрастом звук снизился до ровного воя автомобильного клаксона; цвет постепенно сгущался, пока не потемнел до застойного черно-пурпурного оттенка печени; а главная эмоция утихла и из судорожной ярости превратилась в постоянное, неослабевающее недовольство.

Однако, когда появилась Селия, пусть окровавленная и со свекольного цвета личиком, цвет ее ауры был нежно-голубым. На меня снизошла та же безоблачная небесная лазурь, которая приходила, когда мы с тобой занимались любовью. Селия не плакала, когда появилась на свет; если она и издавала некий символический звук, то это была тихая, бессвязная мелодия странника, находящегося вдали от дома, который наслаждается прогулкой и не думает о том, слушает ли его кто-нибудь. Что касается преобладающей эмоции, исходившей от этого слепого создания – ручки ее не хватали воздух, а словно с интересом путешествовали по нему; ротик, найдя грудь, тут же принялся сосать – этой эмоцией была благодарность.

Не уверена, смог ли ты сразу ощутить отличие; но, когда Селия была накормлена, пуповина перерезана, когда ее обтерли и протянули ее отцу, ты все-таки вернул ее мне довольно быстро. Может быть, тебя все еще раздражала моя самонадеянность, а может, совершенство твоей дочери привело тебя в еще большее смятение, как живое свидетельство того, что мой обман был оправданным. Как бы то ни было, последующие годы подтвердят мои догадки: ты видел разницу между детьми, и эта разница тебя злила. Я могу вообразить, как бы ты ощетинился таким же сопротивлением, если бы после долгих лет жизни в нашем обывательском Доме Мечты ты вошел бы в тот, викторианский, с качелями на веранде, кухонным лифтом и балюстрадой из красного дерева – и узнал бы, что дом продается. Ты бы пожалел, что вообще его увидел и что-то в тебе слегка бы его возненавидело. А когда ты вернулся бы в наш банальный кафедральный собор из тика, с твоих глаз упала бы пелена, и ты бы увидел перед собой лишь гору претенциозного шлака, а твоя мужественная способность