— Ничего, найдем и ответы, — уверенно и громко произнес Байдалов. — Вещдоки какие-нибудь нашли? Гильзы есть? Сколько ран у убитой, эксперт?
— Одна, — отозвался Саша. — Да вот гильзы нет…
— Куда же она девалась? — Байдалов резко повернулся на каблуках, подошел к порогу, вытянул руку. — Ну, вот так примерно он, гад, стрелял… Гильзу надо искать справа, там, где умывальник. Отодвинь, Рыбочкин, тумбочку, может быть, там.
— Точно! — обрадовался Саша. — Здесь она! Сейчас я сфотографирую… Готово.
Байдалов взял желтую блестящую гильзу с задымленным сизоватым горлышком, повертел в пальцах.
— От пистолета «ТТ», — задумчиво проговорил он. — Но кто стрелял из него? Кто?
— А может, эта чеченка знает? — напомнил Гаевой. — Мы ведь так и не поговорили с ней.
— Ее тоже увезли в больницу, — сказал Байдалов. — Она спала в кабине бензовоза. Доктор боится, что у нее шок…
— Что же делать?
— Ждать. Сейчас составляйте протокол, Илья Андреевич, а я распоряжусь насчет охраны буфета. Завтра с утра мы вернемся сюда…
Он не успел выйти: из темного коридора через порог шагнул шофер и доложил:
— Товарищ капитан, по рации дежурный передал: из больницы сообщили, что буфетчица жива.
— Да ну?! — обрадованно воскликнул Байдалов. — Тогда я немедленно еду к ней!..
Глава 3«Полк, под знамя…»
Весь полк уже знал, кого сегодня будут провожать в «гражданку». Вокруг отъезжающих собирались группами, давали советы, помогали выбрать самый хороший край, куда стоит поехать и «бросить якорь». А так как в полку служили представители всех национальностей и со всех концов страны, то советы были разные. Сибиряки считали, что лучшего края, чем Сибирь-матушка, на всей земле не сыскать, грузины гостеприимно звали к себе, украинцы приглашали в Донбасс, казахи — на целинные земли, таджики предлагали никуда не ехать, а остаться на месте — работы, мол, и у них хватит… А отъезжающие улыбались: проездные документы уже были в карманах.
Третья рота окружила старшего лейтенанта Тимонина и нескольких солдат, которые сегодня уезжали домой. Им откровенно завидовали, и никто не пытался скрывать это, ведь на лицах все можно прочесть, как в книге. У новичков зависть какая-то отчаянная: у них еще свежи впечатления от гражданской жизни, а свой солдатский пуд соли они только начали. Старослужащие — те сдержанно и чуть снисходительно улыбались: скоро, дескать, и мы двинемся в «гражданку», ждать осталось недолго…
В такие минуты не хотелось ни о чем говорить. Солдаты сидели на скамейках возле казармы и молча курили. Высокий, большелобый сержант с зеленовато-серыми задумчивыми глазами тихонько перебирал клавиши баяна. Грустно вздыхали басы, и, словно споря с ними, заливался в небе жаворонок.
Баяниста тронул за плечо смуглый ефрейтор со сросшимися на переносице бровями:
— Заводи песню, Матвей. На прощанье…
— Это можно, — ответил сержант. Он подумал с минуту и, склонившись к баяну, растянул меха. Над казармою, над широким плацем, утоптанным солдатскими сапогами, полилась ласковая мелодия. Сержант поднял голову, облизал сухие губы и запел:
Ветерок пролетел над долиною,
Зашептался с лесною травой.
Тихо слушая песнь соловьиную,
Размечтался солдат молодой…
Несколько солдат привычно подхватили припев:
…Ой, вы, майские ночи прекрасные,
Соловьиные песни в саду.
Ой, вы очи лучистые ясные,
Лучше вас не найду…
Песня понеслась ввысь, в бездонное голубое небо, туда, где прозрачный воздух был пронизан утренним звоном жаворонка. Песня ширилась, крепла, хотела заглушить птицу. И солнце, свежее, яркое, выглянуло из-за гор, остановилось, прислушиваясь к этому состязанию. Пробежал легкий ветерок, зашелестел вспотевшими от утренней росы листьями, и казалось, что деревья тихонько подпевают солдатам и грустят по тем далеким краям, о которых так ласково говорится в песне…
А Борис Тимонин, слушая песню, смотрел на солдат и с грустью думал о том, что сегодня он последний день с ними. Как сроднился он с этими людьми в серых шинелях за долгие годы совместной службы! А сколько ему, замполиту роты, пришлось повозиться с некоторыми из них, воспитывая характеры. Так заботливый садовник ухаживает за молодыми деревьями: обрезает искривленные, засохшие, лишние ветки, формируя крону и оберегая направляющую ветвь, чтобы и рост был, и плоды были крупнее…
— Грустишь, комиссар? — Никто не заметил, как подошел командир роты — черноволосый, похожий на цыгана капитан Рогов, затянутый в скрипучую портупею. Он уселся на скамейке рядом, взял из рук Тимонина пачку «Казбека», вынул папиросу, прикурил. Борис посмотрел на него и тихо ответил:
— Да, командир.
И, готовясь рассердиться, замолчал, ожидая, что Рогов еще, чего доброго, станет его успокаивать. Но капитан занялся своею папиросою. Борис оценил тактичное молчание ротного и так же тихо продолжал:
— Не хочется мне, Андрей, расставаться со всем этим, — он кивнул в сторону казармы, поющих солдат. — Привык…
— Да-а, — протянул Рогов, — пятнадцать лет не шутка.
— Ты вот у нас недавно, а я все пятнадцать лет прослужил в этом полку. Только и перерыва, что отлеживался в госпиталях после ранения. Как подобрал меня мальчишкой наш комбат на Дону, так и не расстаюсь. И вот сейчас… будто из родного дома уезжаю…
У Бориса защемило на сердце: так не хотелось покидать полк, роту, боевых товарищей, с которыми столько пережито-перетерто. Где-то, кажется, в Дагестане, день рождения человека празднуют не тогда, когда он родился, а когда самостоятельно сделал какую-нибудь вещь. Если следовать этому обычаю, то можно считать, что Тимонин родился здесь, в полку. Правда, в первый день своей самостоятельной жизни он не вещь сделал, а убил фашиста, защищая Родину. Да, полк для него был родным домом. Здесь он впервые понял, что жизнь — не теплое благополучие, а тяжелый бой, в котором за Отчизну готов отдать всю свою кровь, каплю за каплей, и сберечь последний патрон для себя, если нет другого выхода. Здесь он понял, что обгорелый, пропахший солдатской махоркой сухарь, разрубленный саперной лопаткой пополам — себе и другу, — сытнее самого вкусного обеда в доме врага. Здесь, в этом полку, он получил первую лычку на погоны, первую медаль и первую рану…
Тимонин зажег потухшую папиросу, глухо проговорил:
— У меня ведь никого нет из родных… И у Нади тоже… Ехать, собственно, некуда…
Он посмотрел на молчавшего Рогова, и ему стало стыдно за свое нытье. Ну не об этом же надо говорить с товарищем сейчас! Из-за чего раскис? Но сразу сменить настроение Борис не мог и заговорил грубоватым тоном:
— Вот что, Андрей, ты проследи, чтобы рядовой Левочка обменял книги для ротной библиотечки, а то солдатам нечего читать. Потом, Елисеев сегодня уезжает, значит, в роте баяниста не будет. Я договорился с начальником полкового клуба, он обещал выдать нам домровый оркестр. Лучшего сопровождения для нашего самодеятельного хора не найти. Среди новичков есть три музыканта-играют на струнных инструментах. Пусть они учат других солдат. Ты только постарайся получить оркестр.
— Ладно, сделаю, — серьезно сказал Рогов.
— Учти: это нелегко, начклуба мастак давать обещания, его, грубо говоря, за горло брать надо.
Рогов улыбнулся:
— Брось ты, Боря, о делах толковать. Лучше скажи: писать будешь?
— А как же. Я и комбату слово дал.
— Ну, а как Надя на твое увольнение смотрит?
— Рада. Хоть поживем, говорит, по-людски, на одном месте, в своей квартире, без учений и тревог.
— Она по-своему права…
Разговор перебил подошедший дежурный по роте.
— Товарищ капитан, — обратился он к Рогову, — приказано выводить людей на плац для построения.
У Тимонина екнуло сердце. Он не слышал, что говорил дежурному командир роты, какие потом подавались команды. Ему хотелось запомнить этот последний день: хватающую за душу солдатскую песню, хрустальную трель жаворонка в наполненном солнцем небе, тихий шелест росистой листвы…
…Полк выстроился на плацу поротно, в две шеренги, как на инспекторском смотре. Перед фронтом, шагах в двадцати — группа отъезжающих, лицом к своим боевым товарищам. Тимонин стоял на правом фланге этой группы и думал: «Вот уже и не в общем строю…» Он, почти не замечая, смотрел, как хлопотливо бегал перед строем сухощавый начальник штаба, как докладывал командиру полка, грузному полковнику с обвислыми поседевшими усами.
— Смотри, Борис, — шепнул Тимонину стоявший рядом замполит шестой роты, — Воронов-то как волнуется, усы кусает. Жалко, видно, бате расставаться с нами.
Тимонин не ответил. Он и в последний день не хотел нарушать священную дисциплину строя.
Полковник Воронов минуты две постоял перед строем отъезжающих, потом резко повернулся и зазвеневшим голосом скомандовал:
— Полк, под Знамя, слушай — на кра-а…ул!
Вздрогнул строй, чуть качнулись солдаты, выполняя прием, и замерли, повернув головы влево. Офицеры взяли под козырек. Какую-то секунду длилась мертвая тишина, пока затянутый в парадный мундир капельмейстер поднимал вверх руку в белой перчатке. Но вот он резко взмахнул ею, и оркестр грянул «Встречный».
Могучий рев меди, глухой рокот барабана отозвались в сердце, оно забилось частыми, тревожными ударами, и Тимонину вдруг захотелось придержать его… Но он боялся даже шевельнуться, чтобы не пропустить торжественной минуты.
«Вот!..» — подсказало сердце, и на левом фланге полка полыхнуло горячее полотнище Знамени. Косые лучи утреннего солнца пронизали насквозь запламеневший шелк, на легком ветерке трепыхнулись орденские ленты.
Тимонин почувствовал, как какая-то неведомая сила наполнила его душу, захватила всего. Он смотрел только на Знамя, не замечая, что рядом со знаменосцем — высоким майором из штаба полка, — печатая шаг, шли его, теперь уже бывшие, подчиненные — Матвей Елисеев и Василий Буров…