Намотало — страница 18 из 21

Лёня, оставленный Диной дежурить около меня, совершенно не знает, что делать. Он растерянно сидит и смотрит прямо перед собой. «Лёня», — говорю я, и чувствую, что от этих звуков мне легче. А Дина хотела назвать его Серёжей. Но я позаботился о себе заранее, я настоял…

— Пап, я эту песню знаю.

— Какую?

— Ну, ты тут пел…

— Я пел? — я слишком слаб, чтобы удивиться, но удивляюсь.

— Ну не пел… Ты типа первую строчку повторял всё время. Это «сентиментальный рок» называется. А группа, кстати, неплохая. Там у них ещё другая есть песня, про питерских котов…

Я вспомнил тут же. Вспомнил первую строчку. «Ты мне не скажешь ничего». Попытался было дальше: что-то про слонов, лодки, бетель, там сложно, сложно, и я сейчас не буду, не буду припоминать. Но женский голос помню. Ты мне не скажешь ничего — что может быть отраднее для запутавшегося, потерянного, ослабевшего человека, чем разрешение ничего не говорить. А что музыка — так это не музыка, это я сам так звучу, это я такой незамысловатый, и если песенка фальшивит, то это я сам себе так вру и готов верить. Это мне по размеру, это моё.

— Пап, — Лёня чувствует себя виноватым и готов для меня на всё, даже рассказать что-нибудь о себе, — пап, я собираюсь на гитаре учиться. Я уже договорился. И не так дорого, — улыбается он. — Учитель — настоящий, ну, профессионал. Круто, правда? Представляешь, он с Карлосом Сантаной был знаком! Сантана ему диск свой подарил, там «Мария Мария»…

Слава богу. Послушался.

— Пап, — милость Лёни не знает границ. — Хочешь, я тебе поставлю? Негромко, не бойся.

— Нет, мы с ней уже не помиримся…

— С кем?

— А? Да нет, это я так.

Я лежу, меня уже не знобит и почти не тошнит. За окном работает экскаватор, меняют трубы. Мне не мешает. Дина и Лёня ужинают на кухне. Я думать не могу о еде. Они переговариваются.

— Чайник потёк. Да, смотри-ка, Лёнька, здесь дырка. Всё вылилось на плиту. Мусор пойдёшь выносить, его тоже выброси. Придётся пока в кастрюльке…

— Ладно.

Я согласен. На какую угодно скуку. На пыльный пустырь. С кухонным полотенцем и прохудившимся чайником. И лично мне можете даже ничего не говорить. Разговаривайте между собой — я буду слушать.

Люди нездешние

Вот так они все ходили и ходили по дачному поселку втроем и искали кота. Аля и Лиля — впереди, она — на несколько шагов отставала. Если бы она с детства не проводила здесь лето, не была знакома всей округе, ее, наверно, приняли бы за двоюродную тетю или гувернантку какую-нибудь, — так она была непохожа на этих лунных светлоглазых девочек, вернее, конечно, они на нее. А между тем, это были ее дочки, Аля и Лиля, восьми и шести лет. Все это напоминало вот что: электричка, по вагону идет чеченского или цыганского вида женщина с белокурым ребенком и ноет:

— Сами мы люди нездешние…

Полосатый кот был взят в семью подростком, этим же летом, и больше не для детей, а для нее. Девочки же были так самодостаточны, что казалось, им больше вообще ничего не нужно, у них все есть. Ей, конечно, чего-то не хватало, но она всегда больше любила собак. Кот прижился.

Пропал он три дня назад. Два дня просто нервно ждали, а на третий, по настоянию Али, пошли искать, и теперь прочесывали поселок с занудной методичностью отчаявшихся. Может быть, ждали бы и дольше, но уходили последние дни августа, и послезавтра Але было уже в школу, — значит, они уезжали в город.

Первой к очередной соседке подходила Лиля и за какие-то несколько секунд готовила почву для отставших матери и сестры. Этот холодновато-зеленый, очень ясный взгляд погружал в подобие транса: хотелось долго и обстоятельно отвечать девочке, рассказать все, что знаешь «по этому делу», и даже больше. Вопрос задавался негромко, но внятно, с прекрасным плавным звуком вместо «р», который на письме мы затруднились бы передать:

— Простите, вы не видели вот такого, — руками показывалось, каких именно размеров, — кота? Он потерялся.

Последние полчаса она вообще не подходила с девочками. Издали здоровалась с соседями, а потом стояла поодаль, смотрела, не отрываясь, на верхушки деревьев, которые сходились и расходились от ветра. Ей вдруг пришло в голову: почему же они вот так сходятся и расходятся? Их же должно наклонять в одну сторону. Непонятно.

Березы в этом году пожелтели рано. Мелкая желтая труха их листьев уже сыпалась на землю. Она все никак не могла избавиться от чувства, что каким-то таинственным образом, подобно Алисе в Стране чудес, поевшей волшебного гриба, выросла за это лето — такими маленькими, пыльными, жалкими казались ей собственные босоножки, когда попадались на глаза.

Аля и Лиля стояли с какой-то незнакомой женщиной. Кажется, родственница или приятельница соседки, Веры Сергеевны. Тут же вертелся внук Веры Сергеевны, Вадик, который был всегда за рулем, наверно, и спал в седле велосипеда. Что-то такое необычное было в приятельнице Веры Сергеевны, что-то очень знакомое, крайне важное… В разрезе глаз, что ли, в мимике… Она даже не поняла, зачем окликнула дочек:

— Саша! Лиза! Пойдемте!

Да не могла приезжая ничего знать про их кота! Она человек нездешний. Девочки, как всегда, не отозвались на Сашу и Лизу. Пришлось подойти. Да хотелось, хотелось ей подойти, поздороваться, почему-то пожаловаться! Она постеснялась заговорить, но зато смотрела на гостью соседки так долго и пристально, что та вдруг заторопилась. Наверно, ей стало неприятно. Или, скорее, просто скучно. И через полминуты приезжая уже не помнила эту худую и хмурую, как растрепанная ворона, и двух ее прозрачных дочек.

Наконец она поняла, на кого похожа родственница Веры Сергеевны!

«Интересно, скоро ли я окончательно сойду с ума или так и буду продолжать ходить, есть, пить чай и искать кота, как нормальная?» — подумала она. Именно так и подумала, таким вот распространенным предложением, какими нормальные люди никогда не думают.

Пошли наконец домой. Она упиралась взглядом в лопатки Лили, то есть Лизы. На Лилиной бледно-зеленой вязаной кофточке поехала петля.

— Пришила бы Але пуговицу…

Это обычно говорилось очень спокойно, как все, что говорил ее муж. В этом не было ни раздражения ее неряшливостью и нерадивостью, ни усталости, ни даже заботы об Але. Не понимала она, что там было. Когда он приезжал на дачу, девочки не радовались бурно, — они плавно, как река, поворачивали и текли за ним. Выстраивались, как металлические опилки вблизи магнита. Эти трое уходили куда-то гулять, возвращались, когда уже начинало темнеть, и были издали похожи на три тонкие, бледные свечки. Ее тоже звали идти гулять, но она не шла, потому что знала, что не нужна им со своими сбивчивыми и слишком подробными рассказами, резкими и неуклюжими движениями, постоянным «я не понимаю…». Вообще, она среди них была вроде рабочего сцены или осветителя, зашедшего в стоптанных ботинках на сцену, где идет балет. Она всем мешала в этом белом, стройном мире. Но никто ничего не говорил. Балет же!

Как-то она спросила в отчаянии:

— Скажи, зачем ты на мне женился?

Опустилась тишина и чуть не задавила ее за полминуты, которые он еще оставался в комнате. Ей было и стыдно, и обидно, и, главное, совершенно непонятно, почему этот вопрос нельзя задавать!

Случай из ее детства. Мы просто не можем его не вспомнить. Вы спросите, кто это мы. Мы и сами точно не знаем. Наверно, мы — это все те и все то, что окружает ее: люди, ветки, дома, камни, собаки, — все, что поневоле воспринимает ее в этом мире. Мы — всегда здешние, потому что везде разные. Нас такое несметное множество, что удобнее будет подобрать какой-нибудь привычный для человеческого сознания образ. Ну, если хотите, — те самые наливное яблочко и золотое блюдечко, которые в сказках демонстрируют, что делает человек за тридевять земель в данную минуту. Вот мы и показываем ее. Не вам, а так, вообще показываем. Вынуждены.

Так вот, случай из детства. Она стоит возле начерченных на асфальте классиков. С неповторимым, сладостным звуком плюхается в «пятую» битка — наполненная песком баночка из-под вазелина. Плюхается и немного проезжает. В этом звуке для нее, маленькой, все — успех, радость, близость каникул. Ее не берут прыгать. Непонятно, почему не берут. Не объясняют. Вредничают. Она стоит вся красная. Вокруг очень тихо. Она чувствует, почему не берут, но зачем-то ей надо еще услышать их злые слова, и она стоит, и тихо…

Сырники на сковородке изрядно пригорели от воспоминаний. Она выключила плитку и вышла на веранду. Воздух, как это бывает в конце августа, уплотнился и, казалось, лучше проводил звук. Она всегда думала, что в раю, если он есть, вечный конец августа, эти последние его две недели с виноградом в ларьках, холодком на щеках, вельветовыми брюками, в которые все влезают независимо от моды. Не рай, а какой-то Рио-де-Жанейро зимой! Извините, мы отвлеклись, но почему-то уверены, что ей должна была прийти в голову именно эта мысль.

Ей показалось, что достаточно вполголоса позвать девочек по именам — и они услышат. Они были довольно далеко. Аля только что перекочевала с освещенной солнцем дорожки сада в тень, рука Лили с ведерком была еще на свету, а сама она — уже в тени. Двигались они медленно, Вера Сергеевна сказала бы: «Спят на ходу». Это тоже воздух: в конце августа от него бывает самое настоящее опьянение, не хуже, чем в конце мая, и даже дольше сохраняется.

Девочки опять не отозвались на Лизу и Сашу. Мы-то знаем: нужно совсем не так кричать, когда зовешь детей с улицы домой. Надо так налегать на последний слог имени, так разрезать им пространство, чтобы в плотном воздухе оставался белый вспухающий след, как от пролетевшего самолета. Имена, придуманные дочкам отцом, нельзя было выкрикнуть. Не на что опереться — не на скользкое же, влажное «л»! Но ведь, в конце концов, наступает возраст, когда все эти Таты, Леки и Ляли становятся обыкновенными, понятными Танями, Ленами и Олями! Эти не хотели. Ее-то собственное имя звучало, как надоедливая оса. Ей казалось, что, едва заслышав его поблизости, люди начинают озираться и отмахиваться.