Все как-то нехорошо ёжились.
— Так это Анна Ивановна тебе посоветовала? — в замешательстве спросил Игорь, с симпатией относившийся к Жениной тихой доброй маме, всегда при встрече подносивший ей сумки и высоко ценивший её пироги с яблоками.
— А учительница хороша! — Инна, у которой сын учился в шестом классе, была у школьников вечным правозащитником. — Как уродовали детей, так и сейчас уродуют! Вот Сашке химичка на днях говорит: ты бездельник! А какое она имеет право…
— Ладно! — прервал безжалостный Воскресенский, — Сашка ваш — действительно бездельник, так что нечего тут. А ты, — и он прищурился на Женю Черешневу, и она поняла, что сейчас получит, — а ты учти, что рассказывать такие истории — всё равно, что рассказывать, как тебя в подростковом возрасте изнасиловал в подъезде страшный дядька. Если уж случилось — надо молчать, деточка.
Воскресенский, надо заметить, всегда умел вот так: парадоксально, но правду, грубо, но глубоко. Пригвоздить человека одной фразой, рывком обнажить его суть. Это, может, и есть талант, а, может, человека просто колбасит. И его ещё в институте ненавидят преподаватели-ретрограды и ценят, то есть побаиваются, преподаватели-личности. Женя Черешнева сразу поняла, что он прав, конечно, прав, она ведь и сама ни разу никому до сих пор не рассказывала этой истории… почему-то. А ей казалось, что просто забыла и всё, а сейчас вот к месту вспомнила… Сделалось очень стыдно. Ещё на третьем курсе Воскресенский договорился с ней, что они вдвоём пойдут в деканат договариваться насчёт летней практики, поскольку со всеми вместе они по каким-то причинам не могли. Она его прождала в курилке час, потом он пришёл, сказал, что у него часы остановились, но что пусть она не волнуется, он уже сам в деканат зашёл и обо всём договорился: он едет туда-то, а она туда-то. И когда она сказала, что так нехорошо, что они же договорились вместе идти, что она же ждала, он слабо поморщился, и ей стало стыдно.
— И вообще, — продолжил Воскресенский, — ради красного словца умный человек никогда…
— Мне кажется, мы несколько отвлеклись, — вдруг возник Николай Николаевич.
— Я не договорил, — сморщился Воскресенский, потому что невозможно терпеть, когда тебя перебивает ничтожество, но Николай Николаевич его как-то не услышал, а продолжал неожиданно прорезавшимся голосом опытного лектора-ретрограда:
— Да, отвлеклись от темы. Говоря о щекотке, нельзя не отметить, что реакция на лёгкое, но постоянное раздражение определённых зон носит в значительной степени аверсивный характер, от латинского «aversatio» — отвращение. Звуки, которые издаёт человек, подвергающийся щекотке, действительно напоминают смех. Но на самом деле это маскирующийся под смех сигнал, что человек больше не может терпеть, что это мучительно, что он хочет, чтобы прекратили. Если не прекратить, то случится спазм дыхательных мышц, и человек умрёт от удушья… Смеясь.
Говоря всё это, Николай Николаевич очень пристально смотрел на Женю Черешневу, уж очень пристально, и даже потом слегка пододвинул свой стул и наклонил голову, чтобы заглянуть ей в глаза снизу.
— Что? Что такое? — спросила она.
— Да нет, нет, ничего, мне просто показалось, — улыбнулся он ей ласково, как выздоравливающей собаке. — Сейчас желтуха ходит, и первый признак — жёлтые склеры. Но мне показалось. Освещение такое. Всё у вас в порядке. Абсолютно. Просто мыть руки. К чему только ни прикасаемся, тут уж ничего не поделаешь. Но руки лишний раз вымыть стесняться не надо. Не бойтесь. Ну, мне пора, всего доброго, Инночка, не провожайте.
Лиза и постовой Тищенко
Лиза и постовой Тищенко охраняли дворец. Они сидели в маленькой комнатушке с радиатором, а над ними высилась зефирная громада дворца с белыми лепными вазонами, которые издали казались париками придворных дам XVIII века.
Лиза. Худая и длинная, даже не столько длинная, сколько худая, ходит всё время в брюках, стрижка — каре, и это неизменно, сколько я её знаю. Ей тридцать два года. Сначала многие недоумевают, почему сравнительно молодая женщина позволяет себе каждый день, с восьми до шестнадцати, торчать в прокуренной комнатке, зимой сбрасывать снег с «париков», когда нападает, летом подтирать полы из ценнейшего искусственного мрамора, возить на тележке тапочки с завязками, и скучно сдавать дворец на сигнализацию, уходя домой. Почему эта женщина не учительница, не врач, не инженер на худой конец, уж о банковских служащих и менеджерах я не говорю? Все эти вопросы люди задают, не видя Лизы. Увидев её, сразу всё понимают. Руки есть, ноги есть, довольно тонкое лицо с большой родинкой на щеке. Никакого конкретного ужасного заболевания, так чтобы можно было сказать: «У неё диагноз». Но речь и походка такие размеренные, голос такой тихий и модуляции его настолько незначительны, что сразу ясно: этот человек сосредоточен на одном — выжить. Он затаился и выживает. Лиза — слабенькая. Той слабостью, когда вроде бы ничего не болит, но взять в жилконторе форму 9 — целое дело, и после него мучительно хочется лечь, а отпроситься у начальника пораньше — всё равно, что первой признаться в любви. Не понимаю, почему так сцепились гены Лизиных матери и отца, людей вполне жизнеспособных и сильных. В школе нам показывали модель ДНК — цветную спираль — пластмасса на проволоке. Так вот, Лизина ДНК представляется мне этаким волнистым полупрозрачным шнурком, слабым ростком, из последних сил стремящимся вытянуться в струнку. Так, думает он, легче выжить.
Постовой Тищенко. Мужчина. Лет двадцати пяти, среднего роста, с мягкими каштановыми волосами (он ими гордится) и тошнотворной привычкой откровенно потягиваться, выкатывая грудь и формирующийся животик. Ангар — овчарка, с которой он охраняет дворец. Лиза не могла понять, почему у собаки такая кличка, но я ей объяснила, что так постовому Тищенко легче произносить слово Анкор. И оказалась права. Я вообще понимала ход мысли постового гораздо лучше, чем Лиза. Почему — потом объясню.
Очень возможно, что ДНК Тищенко по крутизне и цветовому решению ничем не отличалась от той школьной модели.
Далее, видимо, от меня ждут какого-нибудь головокружительного поворота: например, постовой Тищенко всей своей здоровой душой полюбил слабую Лизу, или: бледный росток Лиза инстинктивно потянулась к крепкому постовому Тищенко. Ничего такого не будет… Я тут не о любви, а о ненависти. О той упорной, как мигрень, ненависти, что развивается в семьях, маленьких трудовых коллективах, коммунальных квартирах и переполненных автобусах. В метро, кстати, уже нет, потому что там, по крайней мере, у каждого своя ступенька на эскалаторе.
Лизе и постовому Тищенко никто не объяснял, кто из них главный. Поэтому Тищенко, естественно, решил, что он, и это вполне устраивало Лизу. И пока велись разговоры типа «Давай наверх, за лопатой, вон сколько снега, блин, навалило!», всё было нормально.
Лиза, между прочим, моя подруга, и кто её обидит, тот, как говорится, трёх дней не проживёт. Но Лизина слабость иногда принимала вот какие формы. Например, едет Лиза в электричке, а рядом компания полупьяных подростков с модно бритыми затылками, и девочки их ржут (вот я всегда удивлялась, куда у девушек деваются по окончании пубертатного периода их лужёные глотки!). И как мне смущённо признавалась Лиза, смотрит она на них, слушает их мат и гогот, и хочется ей, «чтобы их просто не было, понимаешь, совсем не было!». И никакие Диккенс и Экзюпери, зачитанные до дыр, ни молитва «Отче наш», тут же призываемая Лизой на помощь, не могли отвлечь её от упорной мысли: «Хочу, чтобы их не было».
Постовой Тищенко громко не ржал. Он вообще редко смеялся, серьёзно к себе относился. И Лиза к себе относилась серьёзно. Что же могут делать два серьёзно к себе относящихся человека в маленькой комнатушке целый рабочий день? Разумеется, рассказывать друг другу о себе. Лизе тоже не чужд этот жанр, это я знаю. Но здоровый жизненный опыт постового пёр из него с гораздо большей силой. И Лиза слушала, как Тищенко женился, родил двух детей (это он так сказал: родил двух детей), а женился, можно сказать, на первой встречной, потому что его не дождалась из армии девушка, на присягу приезжала, всё, потом прихожу — она с пузом, хотел ей, сучке, по морде дать, да ладно, думаю… Когда Лиза удивлялась, как же можно по морде — женщине, да ещё беременной, постовой Тищенко разумно возражал, а куда же её ещё бить, не по животу же, плати потом пенсию, если урода родит! Лиза была в очень сложном положении. В её стройном мире девушки должны были всё-таки дожидаться любимых из армии, и тут Лизе бы посочувствовать постовому, но она почему-то не могла. Может, потому, что от любимого не могло так сильно пахнуть одеколоном и не мог он после еды так любовно чистить зубы зубной нитью. Интересно, что неприятные привычки других Ментов, с которыми приходилось вместе дежурить, Лизу нимало не раздражали. Серёга, скажем, иногда в сердцах сплёвывал на пол, а любитель фантастики Шурик ковырял в носу, задумавшись над книгой. Лиза с ними дружила, вернее сказать, приятельствовала, и меня, помню, знакомила, когда я заходила к ней во дворец.
Там ещё был парк. Мне он казался большим аквариумом — пейзажный парк с деревьями-водорослями. Может, ассоциация с водной стихией возникала оттого, что там очень легко было двигаться — один раз толкнёшься ногой — уже у Лизиного дворца.
Лиза воспринимала парк и три дворца, как свои владения. «Я — в Большой», — деловито говорила она, когда я иной раз встречала её в пустой аллее с папкой для бумаг или каким-нибудь инвентарём. При этом мне было абсолютно всё равно, ходила по этой аллее Екатерина II или не ходила, а Лизе — нет.
Лиза поняла, что ненавидит постового Тищенко, когда однажды увидела, как он кидает камушки в пруд перед дворцом. Ей почему-то очень противным и даже непристойным показалось бульканье. Постовой Тищенко лениво кормил камнями всё устоявшееся, тихое, строгое, всё, что было дорого Лизе, и это чистое и спокойное, чавкая, то есть булькая, ело из его рук! Лиза хотела, чтобы Тищенко не было, совсем не было.