Наносная беда — страница 26 из 34

- Помню. Я тогда переходил на курс элоквенции. Как это давно и в то же время как это, сдается, недавно было, - грустно качая головой, уже седой теперь, говорил Амвросий.

- Да, и как слепо и пышно растет.

- Так, так и перерастет нас.

- А на передней парте, в философском классе, все еще цела надпись, что ты вырезал, помнишь?

- Какая? Много я их резывал когда-то.

- А твой девиз: aut omnia aut nihil*.

_______________

* либо все, либо ничего (лат.).

- Да, да. Мое отта уже проходит, а идет nihil.

- Для чего же так думать? Ты еще не стар...

- А Господь на что? Сегодня Он состарил меня на тридцать лет, а заутра... Э! Заутра, друже, может быть, помнишь?

Священники, диаконы

Повелят звонити

Тоди об нас перестанут

Люди говорити...

И архиепископ горько улыбнулся.

- Да, помню, только зачем же так думать? - успокаивал Епифаний.

- Я и не думаю, друг, а душа моя слышит, что там ищут моей смерти.

- Э! Помилуй, теперь там тихо. Они спят... давно.

Нет, они не спали. Устав бесполезно ломать, разбивать, крошить в щепки и в мусор печи, полы, двери, окна, мебель, посуду, сами стены и не находя того, кого искали, они бросились в монастырские подвалы и погреба, вышибли в них железные двери и добрались до бочек с водками, винами, спиртом, разными питиями и маслами. И тогда потекло пьяное море: черпали из бочек пригоршнями, шапками, сапогами, лаптями и пили, до осатанения пили. Кто выкатывал сорокоуши на двор, кто вышибал из них днища, кто лез головой прямо туда, в источник опьянения, и опять все пило и кричало, что "Богородицу грабят". Слышались крики, что "турка идет на Москву", что сам "мор ходит по Кремлю в виде бабы простоволосой"...

- Ходит, ребятушки, и по-турецки разговаривает.

- А ты что же ее не за косы?

- Э! Поди-тко, сунься, не велено.

- Кто не велит? Бей ее, суку!

Все, что желало пить, забыться, все пило с отчаяния, пило с проклятиями, с криками, что-де все равно завтра умирать, не видать больше красна солнышка, пить-де умереть, не пить - умереть, так пей, душа, пьяною и на тот свет пойдешь.

Отдельные толпы хлынули к окраинам города "карантеи разбивать", "несчастненьких выпущать" и все это само лезло на заразу, на смерть. Карантины разбиты.

Где же Еропкин? Куда он девался? Где его энергия, неустрашимость, уверенность?

То же спрашивали и современники. "Где же полицейские офицеры с командами их? Где полк Великолуцкой, для защищения Москвы назначенный? Где, напоследок, градодержатели? Город оставлен и брошен без всякого призрения!" - восклицает очевидец этих ужасов в письме к своему другу.

Где же, в самом деле, были в эту страшную, поистине "воробьиную" ночь, когда даже ни воробьи, ни галки на Москве не могли сомкнуть глаз во всю эту ночь оттого, что они видели вокруг себя, - где были градодержатели первопрестольной столицы?

А вон, главнейший градодержатель господин генерал-фельдмаршал, ее императорского величества действительный камергер, сенатор и московский главнокомандующий, славный победитель Фридриха Великого, сиятельный граф Петр Семенович Салтыков, ввиду грозившей его собачкам от моровой язвы опасности перевезший весь свой многочисленный собачий штаб в свое подмосковное имение, а вместе со штабом перетащивший туда и свои старые кости, вон он, мучимый бессонницей, тихо бродит по обширным пустым залам своего роскошного дворца, слабо освещенного восковыми свечами, и то и дело останавливается сам перед собой, не узнавая себя в огромных бемских зеркалах, останавливается и с удивлением спрашивает: "Кто вы, государь мой? Чего вам от меня надобно?" Потом узнает себя, машет с досады рукою и опять бродит. За пазухой его шелкового халата копошится что-то живое, к которому он то и дело нагибает свою старую голову и тютюшкает. Это щенок, которого привез ему обер-полицмейстер от генерала Мамонова и который, по свидетельству обер-полицмейстера, родился с глазами. Граф сильно привязался к малютке и постоянно носит его за пазухой и постоянно тютюшкает. "Ах, бедненький мой сироточка! Нету у тебя ни отца, ни матери, постой, постой, я велю моему обер-полицмейстеру, а то и Петру Дмитриевичу Еропкину, он разбитной молодой человек, велю сыскать твою суку-матушку. Ишь, шельма, убежала!" Потом подносит своего любимца к столу, наливает из серебряного молочника молочка в фарфоровую чашечку и кормит его.

Вот что делает главный градодержатель!

А вон и Еропкин. Услыхав набат и свирепые крики в Кремле, он велит подать себе коня-аргамака и вместе с веселым доктором скачет на место криков.

- Негодяи! Мерзавцы! Я вас! - неистово вскрикивает он, подскакивая к толпе.

- Тише, тише, генерал! - унимает его веселый доктор.

- Что такое! Я их!

- Тише, вы не Бог, его же и ветры послушают, ведь это стихии грозные...

- Я ввас!

- А! Енарал! - сипит великан с сивой косой, и массивный шест, свистнув в воздухе, ударяется о красивое, молодое тело генерала.

- Ой, негодяй! - стонет генерал.

- А! Вот тебе ишшо! Н-на! И мы тоже не левой ногой сморкаемся! - и булыжник, в голову величиной, прошумев в воздухе, бьет генерала по ноге, но так, что прекрасный, арабской породы аргамак вместе с генералом становится окарач.

- Бей его! Лови!

И конь, и всадники скрываются. "Улю-лю-лю! Улю-лю-лю!" - слышится им вслед. Остается один веселый доктор. К нему радостно бросается какая-то собачка.

- А! Маланья! И ты тут...

- Тут, тут, ваше благородие, - вырастает из земли краснобровый солдат. - Только вы-то, Христа радушки, уходите отселева. Жаль мне вас. Тут у нас хуже Турции, такие везиря позавелись! И не приведи Бог... Уходите, батюшка. Крестьян Крестьяныч!

И веселый доктор тоже исчез.

Так прошла ужасная ночь. Наутро главная партия защитников Богородицы, под предводительством великана с сивой косой и по науськиваниям "гулящего попика", направляется к Донскому монастырю.

Там уже шла ранняя литургия. Амвросий собирался в церковь, как услыхал у стен монастыря говор, неистовые крики и оружейную пальбу. Он понял, что это пришла его смерть, и, как бы прощаясь, взглянул на своего друга. Тот стоял безмолвный, бледный. Из-за стен доносилось что-то очень грозное...

Вдруг в келью вбегает запорожец-служка. Мужественное лицо его бледно, руки дрожат.

- Ваше преосвященство! - вскричал он, падая на колени. - Нехай мене вбьют, а не вас...

- Спасибо тебе, доброе дитя! - со слезами отвечал архиепископ. - Не тебя ищут, а меня.

- Ни, ваше преосвященство! Вы надиньте мий кожух, а я вашу рясу и клобук, та и посох озьму, то воны не пизнают мене и вбьют.

Архиепископ грустно покачал головой, взглянул на образ Богородицы с Предвечным Младенцем, перекрестился и направился в церковь. Запорожец, обхватив его ноги и обливая их слезами, стонал: "Ни-ни, я вас не дам им... Не ходить до их, не ходить, не ходить!" - И он волокся за ногами архиепископа, ловя его рясу и рыдая как ребенок.

На дворе слышнее было, что творилось за воротами монастыря. Амвросий на мгновенье остановился, взглянул на небо, которое начинало голубеть и розоветь с востока, и, подняв руку, широко благословил своих невидимых врагов, голоса которых звучали как-то глухо, набатно.

Войдя в церковь и поклонившись местным образам, он обратился к стоявшим в церкви и сделал три глубоких поклона на три стороны. Когда из-под черного клобука блеснуло, буквально блеснуло его бледное лицо, когда бывшие в церкви увидели, откуда исходит этот странный блеск, когда понятно стало, что это кланяется страдалец, которому одна ночь посеребрила волосы, все упали на колени и поклонились до земли с каким-то стоном ужаса и отчаяния. И он, троекратно благословив эти припавшие к церковному полу черные клобуки, тихо вошел в алтарь.

Началось богослужение. Похоронно звучали молитвы служащих, что-то похоронное слышалось и в пении клиров, многие рыдали.

А глухие раскаты все ближе и ближе... Слышно было, как грохнули выдавленные напором толпы монастырские ворота, как ревущая волна ворвалась в монастырь, как разлилась она по нем и все залила собою.

Скоро из-за черных клобуков показались зловещие лица. Над всеми высилась седая голова с длинною косою и рогаткою в руке. Показались дреколья, шесты, рогатины, ружья. Это облава, это бешеного волка ловят в лесу? Нет, это вошли в церковь защитники Богородицы. Вошли, и ни с места: служба идет, службу нельзя прерывать, грешно.

Амвросий видит все это и не может отвести глаз от седой головы великана с косою. Это Голиаф, только седой, вставший из своей могилы. А Голиаф смотрит на Амвросия, глаза их встречаются.

Служба не может идти дальше: и священник, и дьякон, и клир захлебываются слезами.

Амвросий подходит к жертвеннику, падает перед ним и, подняв руки, громко молится:

- Господи, остави им, не ведять бо, что творят. Боже правый! Не введи их в напасть, но отврати стремление их, и яко же смертию Ионы укротися волнение моря, тако смертию моею да укротится ныне волнение сего свирепствующего народа... Боже! Боже!

Потом он берет сосуд и приобщается. А те ждут, пущай-де кончит. Вся церковь тихо рыдает.

Кончил, уходит куда-то, скрывается. Ох, уйдет, ускользнет из рук!

- Нет, не ушел! - Сапоги, лапти, босые ноги, дреколья, рогатины - все повалило в алтарь, все ищет его...

Нашли...

- Сюда! Сюда, братцы! Здесь он!

- А! Ты Богородицу велел грабить, - сипло говорит великан с сивою косой и ударом кулака сшибает с несчастного клобук, блеснули седые волосы.

- Да это не он, - кричит кто-то. - У него черные волосы, а этот седой.

- Я, дети мои! Я - Амвросий-архиепископ.

- А-а! Так это ты? Иди же на суд!

И огромная рука великана вцепляется в седые волосы мученика, валит его на пол и волочет из церкви. Голова стучит об пол, об ступеньки амвона, - ни стона, ни звука жалобы. Волокут мимо образа Донской Богородицы.