Наоборот — страница 12 из 35

Дез Эссент, чувствуя себя как дома, тихо болтал с хозяйкой.

– Не бойся, глупенький, – сказал он, обращаясь к ребенку. – Пойдем, выбери, я заплачу.

И он слегка толкнул мальчика, который упал на диван между двух женщин. Они прижались немного, по знаку мадам, окутывая колени Огюста своими пеньюарами, подставляя ему под нос свои плечи, напудренные, с одуряющим и тепловатым ароматом, и он уже не двигался; с раскрасневшимися щеками, с сухими губами, смущаясь, искоса он разглядывал их прелести. Ванда, прекрасная еврейка, обняла его, давала добрые советы, приказывала ему слушаться своих родителей, но в то же время ее руки медленно блуждали по ребенку, а он в восторге откинулся на ее грудь.

– Значит, ты не для себя пришел сегодня, – сказала дез Эссенту мадам Лаура. – Но где, черт возьми, взял ты этого мальчишку? – прибавила она, когда Огюст исчез, уведенный прекрасной еврейкой.

– На улице, моя милая.

– Ведь ты не пьян, – пробормотала старая дама. Затем, подумав, прибавила с материнской улыбкой: – Понимаю, скажи-ка, дерзкий, тебе ведь они нужны, молодые-то!

Дез Эссент пожал плечами.

– Не то, о! совсем не то, – сказал он, – просто я стараюсь приготовить убийцу. Следи хорошенько за моим рассуждением. Этот мальчик – девственник, но уже в таком возрасте, когда кровь кипит; он мог бы бегать за девочками своего квартала, быть честным, даже предаваясь веселью, иметь, в конце концов, свою маленькую частицу монотонного счастья, отпущенного беднякам. Напротив, приведя его сюда, в обстановку роскоши, о которой он даже не подозревал и которая поневоле запечатлится в его памяти, если я буду предоставлять ему такой клад через каждые две недели, он привыкнет к этим наслаждениям, которых его средства не позволяют ему. Допустим, что понадобится месяца три, чтобы они стали для него совершенно необходимы, и распределяя их таким образом, как я это делаю, я не рискую пресытить его. Итак, в конце третьего месяца я отменяю маленький доход, который я дам тебе вперед для этого доброго дела, и тогда он совершит кражу, лишь бы быть здесь. Он сделает сто девятнадцать глупостей для того, чтобы валяться на этом диване, под этим газом.

Идя дальше, он, надеюсь, убьет попавшегося под руку господина в то время, когда будет пытаться взломать его бюро. В моих средствах создать одним негодяем, одним врагом этого гнусного, обирающего нас общества, больше.

Женщины широко раскрыли глаза.

– Ты здесь? – сказал дез Эссент, увидя Огюста, который входил в гостиную, красный и сконфуженный, прячась за прекрасную еврейку. – Пойдем, шалун, уже поздно, прощайся с дамами.

И на лестнице он объяснил ему, что он каждые две недели может отправляться к мадам Лауре, не открывая кошелька. Затем уже на улице, на тротуаре, глядя на изумленного ребенка, сказал:

– Мы больше не увидимся. Возвращайся как можно скорее к твоему отцу, у которого уже рука чешется без дела, и помни эти своего рода евангельские слова: делай другим то, чего ты не хочешь, чтобы они делали тебе; с этим правилом ты далеко пойдешь. Покойной ночи. Главное, не будь неблагодарным, дай мне как можно скорее о себе весть через судебные отчеты.

– Маленький Иуда, – пробормотал теперь дез Эссент, мешая угли; – ведь я никогда не встречал его имени в разделе разных известий. Правда, мне было невозможно действовать очень осторожно, я мог только предвидеть, но не мог уничтожить некоторый риск, как, например, хитрость мадам Лауры, способной забирать деньги без обмена на товар, или слабость одной из этих женщин к Огюсту, который, может, к концу своих трех месяцев покорил ее, или даже протухшие пороки прекрасной еврейки, которые могли испугать этого мальчишку, слишком нетерпеливого и слишком молодого для того, чтобы отдаваться медленным вступлениям и поражающим окончаниям этого искусства. Если только у него не было столкновений с правосудием с тех пор, как я в Фонтенэй и не читаю газет, – я обманут.

Он встал и прошелся несколько раз по комнате.

– Все-таки жаль, – сказал он, – потому что, поступая таким образом, я осуществил бы параболу мира, аллегорию всемирного прозрения, заключающуюся в том, чтобы всех людей превратить в Ланглуа. Вместо того чтобы решительно из сострадания выколоть беднякам глаза, умудряются насильно широко их открыть им, чтобы они видели вокруг себя более счастливую участь людей, ничем ими не заслуженную, более тонкие и острые радости, а следовательно, более желанные и дорогие.

Дело в том, – продолжал дез Эссент свои рассуждения, что раз горе есть результат образования, так как оно растет по мере того, как родятся мысли, то чем больше постараются развить ум и утончить нервную систему бедняков, тем больше откроется в них чрезвычайно живучих зародышей нравственного страдания и злобы.

Лампы гасли, он поправил их и посмотрел на часы. Три часа утра. Он закурил папиросу и погрузился в прерванное думами чтение старой латинской поэмы «De laude castitatis»[3], написанной во времена царствования Гондебальда архиепископом Авитом Вьеннским.

VII

С этой ночи, когда без всякой очевидной причины дез Эссент вызвал в себе меланхолическое воспоминание об Огюсте Ланглуа и пережил всю свою жизнь. Он не мог понять ни одного слова в просматриваемых книгах, и даже глаза его не читали; ему казалось, что его ум, насыщенный литературой и искусством, отказывается их больше воспринимать. Он жил собой, питаясь своим собственным существом, подобно впавшим в спячку животным, которые прячутся на зиму в норе. Одиночество подействовало на его мозг как наркотическое средство. Оно сначала приподняло и возбуждало его, а затем принесло оцепенение, волнуемое иногда смутными грезами; оно уничтожало его намерения, разбивало желания, навевало вереницу видений, которым он пассивно отдавался, даже не пытаясь освободиться от них.

Беспорядочность чтения и художественных созерцаний, накопленных им со времени своего уединения в виде плотины, останавливающей течение прежних воспоминаний, была внезапно снесена, и поток пришел в движение, опрокидывая настоящее и будущее, затопляя все под разливом прошлого, занимая ум бесконечным пространством грусти, на котором, подобно смешным обломкам, плавали неинтересные эпизоды и бессмысленные пустяки его жизни.

Книга, которую он держал в руках, упала на колени; он отдавался витающим перед ним годам своей прошедшей жизни, глядя на них с отвращением и тревогой; теперь они вращались и струились вокруг воспоминаний о мадам Лауре и Огюсте, как вокруг вбитой в эти движения крепкой сваи. Какая это эпоха! Это было время вечеров в свете, скачек, игры в карты, любви, заранее заказанной и поданной в самую полночь, в его розовый будуар. Он припоминал лица, выражения, взгляды, ничего не означающие слова, осаждавшие его с цепкостью пошлой песенки, от которой невозможно отвязаться и которую вдруг забываешь, как и не было.

Этот период недолго продолжался; другая фаза последовала почти тотчас же за первой – фаза воспоминаний о детстве, особенно о годах, протекших у отцов-иезуитов.

Эти воспоминания были отдаленнее и вернее, будучи запечатлены в более резкой и твердой форме: густой парк, длинные аллеи, клумбы цветника, скамейки, все вещественные подробности встали в его комнате.

Потом сады наполнились, он услышал крики учеников, смех учителей, вмешавшихся в их рекреационное время и играющих в мяч с подобранными сутанами, зажатыми между колен, или болтающих под деревьями с молодежью без всякой позы, без спеси, как товарищи одних лет.

Он вспомнил это отеческое попечение, которое едва мирилось с наказаниями и воздерживалось от того, чтобы задавать в виде наказания 500 и 1000 стихов, довольствовалось «исправлением» провинившихся, в то время когда другие веселились; еще чаще это попечение прибегало к простому выговору, окружало ребенка деятельным, но нежным надзором, стараясь быть ему приятным, соглашаясь по средам на прогулки туда, куда им хотелось, пользуясь всеми маленькими праздниками, не признаваемыми церковью для того, чтобы к обычному обеду прибавить пироги и вино, чтобы угостить их прогулкой; отеческое попечение состояло в том, чтобы не превратить воспитанника в животное, чтобы спорить с ним, обращаться с ним как со взрослым человеком, в то же время всецело предоставляя ему баловство изнеженного мальчика.

Этим они достигали влияния на ребенка, возможности образовать в известной мере такие умы, которые они культивировали, двигать их в известном направлении, прививать им специальные идеи, укреплять рост их мыслей путем вкрадчивой и лукавой системы, которую они продолжали и в жизни, стараясь следить за ними и поддерживать их в карьере, обращаясь к ним с такими сердечными посланиями, какие доминиканец Лакордер умел писать своим прежним ученикам.

Дез Эссент знал по себе, что вынесенная им операция казалась ему безрезультатной; его характер, не поддающийся советам, обидчивый и склонный к ссорам, помешал тому, чтобы он оказался вылепленным по их образцу, порабощенным их уроками; по выходе из коллегии скептицизм его возрос; его пребывание в мире легитимистов, нетерпимых и ограниченных, его разговоры с неинтеллигентными церковными старостами, с аббатами, невежество которых срывало покров, сотканный иезуитами с таким искусством, еще больше укрепили в дез Эссенте дух независимости и усилили его недоверие к какой бы то ни было вере.

Вообще он думал о себе, что избавился от всяких уз и от всякого принуждения; он просто сохранил вопреки всем людям, воспитанным в лицеях или же в светских пансионах, превосходное воспоминание о своей коллегии и о своих учителях; и вот он спрашивал себя, не начали ли теперь всходить те семена, которые до этого дня казались ему упавшими на бесплодную почву.

Действительно, уже несколько дней он находился в неописуемом состоянии души, то он верил, инстинктивно шел к религии, но затем при малейшем размышлении влечение его к религии пропадало; однако, несмотря на все это, он был полон тревоги.