Так продолжается без перерыва до тех пор, пока не умирает Морис де Герен, и сестра оплакивает его на новых страницах, написанных водянистой прозой, пересыпанной местами отрывками из поэм, жалкая скудость которых разжалобила наконец дез Эссента.
Нельзя сказать, что католическая партия обладала художественным вкусом и была очень разборчива в выборе своих протеже. Эти безцветные существа, которые она так лелеяла, писали, как монастырские пансионерки, вялым языком, с таким извержением фраз, которого не могло бы остановить никакое вяжущее средство.
Дез Эссент в негодовании отвернулся от этой литературы, но и новейшие духовные писатели не могли вполне вознаградить его за это отвращение. Это были проповедники или безгрешные и корректные полемисты; но в их речах и книгах христианский язык сделался безличным, застыл в риторическом спокойствии, с заранее рассчитанными движениями, в ряде периодов, построенных по одинаковому образцу. И действительно, все духовенство писало одинаково, лишь с большей или меньшей небрежностью или напыщенностью; и не было почти никакой разницы между однообразными текстами, написанными Дюпанлу или Ландрио, Ла Буильери или Гомом, Дон Геранже или отцом Ратисбоном, монсеньором Фреппелем или монсеньором Перро, преподобными отцами Равиньяном или Гратри, иезуитом Оливеном, кармелитом Дозите, доминиканцем Дидоном или старцем приором Сен-Максимена – преподобным Шокарном.
Дез Эссент часто думал: нужен истинный талант, очень глубокая оригинальность, твердая вера, чтобы растопить замерзший язык, оживить народный стиль, которого не может поддержать на высоте никакая мысль, как бы нова она ни была, никакая диссертация, как бы она ни была смела. Было несколько писателей, пламенное красноречие которых растапливало и разламывало этот язык, – главным образом, Лакордер, один из тех немногих писателей, которых за много лет породила церковь.
Замкнутый, как и все его собратья, в узкий круг ортодоксальных теорий, обреченный топтаться на одном месте и касаться только идей, пущенных в обращение и освященных Отцами Церкви и развитых церковными учителями, он сумел обновить их, заменить более индивидуальной и живой формой. Местами в его «Проповедях в соборе Парижской Богоматери» смелость выражений, новые слова, прыжки и крики радости, выражения любви, исступленные излияния заставляли дымиться под его пером вековой стиль. Кроме ораторского таланта, каким обладал этот способный и кроткий монах, искусство и старания которого истощались в невозможных усилиях примирить свободные доктрины общества с авторитетными догматами Церкви, – в нем была горячая любовь и дипломатическая нежность. Так, в его посланиях к молодым людям проглядывала ласковость отца, увещевающего своих сыновей, выговоры с улыбкой, радушные советы, снисходительные прощения. Те послания, где он признавался в своем чревоугодии, были обворожительны; другие, в которых он поддерживал бодрость духа и рассеивал сомнения своей непоколебимой верой, – были величественны. Словом, это отеческое чувство, получавшее под его пером нежный, почти женственный оттенок, делало его прозу несравненной среди всей клерикальной литературы.
После него очень мало было священников и монахов, обладавших хоть какою-нибудь индивидуальностью. Еще можно было прочесть несколько страниц его ученика, аббата Пейрейва. Он оставил трогательную биографию своего учителя, несколько милых писем и статей, написанных звучным языком речей, сочинил несколько панегириков, в которых слишком преобладал декламаторский тон. Конечно, у аббата Пейрейва не было ни вдохновения, ни пыла Лакордера. Он был слишком священником и очень мало человеком; но местами в риторике его проповедей сверкали интересные сопоставления, широкие и солидные фразы, почти величественные подъемы.
Но нужно было дойти до писателей, не посвященных в духовный сан, но преданных интересам католицизма, чтобы найти прозаиков, на которых стоило бы остановиться.
Епископский стиль, с которым так пошло обращались прелаты, снова закалился и вновь приобрел мужественную силу, благодаря графу де Фаллу. У этого академика, под его сдержанной наружностью, просачивалась желчь; его речи, произнесенные в 1848 году, многословны и бесцветны, но статьи его, напечатанные в «Корреспондан» и собранные потом в книгу, язвительны и резки, несмотря на преувеличенную вежливость формы. Написанные в виде речей, они заключали в себе несколько горькое вдохновение и поражали нетерпимостью своих убеждений.
Полемист, опасный своими засадами и увертками, хитрый логик, нападающий врасплох, граф де Фаллу написал проникновенные страницы на смерть госпожи Свечиной, сочиненьица которой он собрал и которую чтил как святую.
Но особенно темперамент писателя обнаружился в двух брошюрах, появившихся одна в 1846 году, другая в 1880 году, – последняя под заглавием: «Национальное единство»:
Возбужденный холодным бешенством, непримиримый легитимист, вопреки своему обыкновению, сражался теперь открыто и в заключении своей речи бросал неверующим эти грозные ругательства:
«И вы, систематические утописты, не принимающие в соображение человеческой природы, зачинщики атеизма, вскормленные химерами и злобой, вы – освободители женщин, разрушители семьи, генеалоги обезьянообразной породы, вы, имя которых еще недавно было ругательством – радуйтесь; вы были пророками, и ваши ученики будут первосвященниками гнусного будущего».
Другая брошюра под заглавием «Католическая партия» была направлена против деспотизма «Юнивер» и против Вейо, имя которого не называлось. Здесь снова начинались увертливые нападения, яд просачивался из-под каждой строчки, в которых дворянин в синем отвечал презрительными сарказмами на удары старым башмаком противника.
Они оба были представителями двух партий церкви, где разногласия разрешаются в непримиримой ненависти; де Фаллу, более надменный и коварный, принадлежал к той либеральной секте, к которой примкнули Монталамбер и Кошен, Лакордер и де Брольи; он весь принадлежал идеям «Корреспондан» – журналу, старавшемуся покрыть лоском терпимости повелительные теории церкви. Вейо, более простой и откровенный, сбросил маски и, не колеблясь, разоблачал тиранию ультрамонтанских вожделений и вслух заявлял о немилосердном гнете их догматов.
Вейо выработал для борьбы особый язык, в котором Лабрюйер смешивался с жителем предместья Гро-Кайу. Этот полуторжественный, полупростонародный стиль, отмеченный грубой индивидуальностью, получил грозную тяжесть палицы. Страшно упорный и храбрый, он немилосердно бил этим ужасным орудием и свободомыслящих, и епископов, ударяя с размаху, бросаясь, как бык, на своих врагов, к какой бы партии они не принадлежали. Находясь в недоверии у церкви, не признававшей ни контрабандного языка, ни нелепых запретов, этот религиозный борец поражал своим крупным талантом, поднимая за собой всю прессу, которую он избил до крови в своих «Запахах Парижа», не сдаваясь ни на какие атаки, отделываясь ударом сапога от всех низких писак, пытавшихся прыгнуть ему под ноги.
К сожалению, его несомненный талант обнаруживался лишь в кулачном бою; в мирное время Вейо был посредственным писателем; его стихотворения и романы вызывали жалость. Его острый язык от бездействия выдыхался; католический войн на покое превращался в худосочного писателя, который кашлял банальными литаниями и лепетал детские гимны.
Более сдержанным и важным был любимый защитник церкви, инквизитор христианского языка, Озанам. Хотя его довольно трудно было понять, но дез Эссент всегда поражался апломбом этого писателя, говорившего о неисповедимых путях Бога, тогда как следовало бы еще доказывать те невероятные тезисы, которые он выдвигал; с величайшим хладнокровием он искажал события, наглее панегиристов других партий оспаривал факты, признанные историей, удостоверял, что церковь всегда выказывала уважение к науке, называл ереси порочными миазмами, трактовал буддизм и другие религии с таким презрением, что даже намеками на их доктрины боялся осквернить католическую прозу.
Иногда религиозная страсть вдыхала некоторый жар в его ораторский язык, под внешним льдом которого глухо кипел бурный поток. В своих многочисленных сочинениях – о Данте, о святом Франциске, об авторе секвенции «Stabat», о францисканских поэтах, о социализме, о торговом праве, – он всюду защищал Ватикан, который признавал вечным, и без критики оценивал все его поступки, сообразуясь лишь с тем, приближались ли они к его защите или расходились с ней.
Эта манера смотреть на все вопросы с одной точки зрения была также у другого жалкого писаки, которого некоторые противопоставляли ему, как соперника, – у Неттемана; но этот был менее натянутым и высказывал менее надменные и более светские притязания; неоднократно выходил он из литературного монастыря, куда заточил себя Озанам, и просматривал светские сочинения, чтобы судить о них. Он вошел туда ощупью, как входит ребенок в погреб, видя вокруг себя лишь темноту, чуя среди этого мрака только мерцание восковой свечи, бросающей свет на несколько шагов вперед. В этой темноте, не зная места, он поминутно спотыкался, говоря о Мюрже, «заботившегося о чеканном и тщательно законченном стихе», о Гюго, который выискивал зараженное и нечистое и с которым он осмеливался сравнивать де Лапрада, Делакруа, презиравшего всякие правила, Поля Делароша и поэта Ребуля, которых он восхвалял, потому что они казались ему верующими.
Дез Эссент не мог удержаться от того, чтобы не пожать плечами над жалкими мыслями, прикрытыми прозой, изношенная ткань которой цеплялась и рвалась по всем швам фраз.
С другой стороны, сочинения Пужоля и Жену, Монталамбера, Николя и Карне не больше возбуждали в нем интерес. Его любовь к истории, трактуемой с большой эрудицией и приличным языком герцогом де Брольи, его склонность к социальным и религиозным вопросам, разбираемым Анри Кошеном, который открылся в одном письме, где он рассказывает о трогательном пострижении в монахи в Сакре-Кёр, не были вполне удовлетворены. Давно уже он не дотрагивался до этих книг, давно уже бросил в старые бумаги жалкие плоды кропотливого труда мертвенного Понмартена и несчастного Феваля и отдал прислуге для всеобщего пользования историйки Обино и Лассера, эти пошлые описания чудес Дюпона Турского и Пресвятой Девы. Словом, дез Эссент не находил в этой литературе даже кратковременного развлечения. Он сдвинул в дальний угол своей библиотеки целую груду книг, которые он изучал, когда вышел от отцов-иезуитов. «Мне бы следовало оставить это в Париже», – сказал он себе, доставая книги, которых он особенно не любил, – сочинения аббата Ламенне и непроницаемого сектанта, столь менторски, столь высокопарно скучного и пустого, графа Жозефа де Местра.