Наоборот — страница 27 из 35

Это зрелище оживило дез Эссента; интерес к мальчишеской возне отвлек его мысли от собственной болезни. Глядя на ожесточение мальчишек, он думал о жестоком и отвратительном законе борьбы за существование, и хотя эти дети были для него чернью, он все-таки интересовался их судьбой и думал, что было бы гораздо лучше для них, если бы мать не родила их.

Действительно, их судьбой были сыпь, колики и лихорадки, корь и побои с раннего возраста; удары сапогами и одуряющий труд до тринадцати лет; обман женщин, болезни и измены в зрелом возрасте; к старости новые недуги и борьба со смертью в доме призрения нищих или в больнице. И будущее, в конце концов, было одинаковое для всех, и ни те, ни другие, если есть у них хоть немного здравого смысла, не могли бы завидовать друг другу. Богатым, только в более изящной обстановке, были доступны те же страсти, те же беспокойства, то же горе, те же болезни и те же посредственные наслаждения, будь то алкоголические, литературные или чувственные. Правда, было некоторое вознаграждение за все эти беды, некоторая справедливость, восстановлявшая равновесие несчастья между классами, избавляя скорее бедных от физических страданий, которые обременяют более неумолимо слабое и немощное тело богатых.

Какое безумие рожать детей. А уж причислить к лику святых Винсента де Поля, который провозгласил нечистыми невинных младенцев, не удостоившихся крещения.

Но он требовал заботиться о детях нищих, расслабленных, дебилах, недоумках, коль скоро их осенило таинство крещения.

И с тех пор как умер этот старик, его идеи восторжествовали; собирали брошенных детей, вместо того чтобы предоставить им тихо погибать, так, чтобы они этого и не заметили; а жизнь, которую им сохранили, становилась изо дня в день суровее и бесплоднее. Под видом свободы и прогресса общество изобрело новое средство увеличить жалкое состояние человека, отрывая его от дома, одевая его в смешной костюм, раздавая ему особенное оружие, лишая его разума, отдавая в рабство, сходное с тем, от которого некогда из сострадания освободили негров, и все это для того, чтобы заставить его убивать своего ближнего, не рискуя эшафотом, как обыкновенные убийцы, действующие одни, без мундиров, с оружием менее страшным и быстрым.

«Что это за странная эпоха, – говорил себе дез Эссент, – которая, ссылаясь на благо человечества, усовершенствует анестезирующие средства, чтобы уничтожить физическое страдание, и приготовляет в то же время такие методы усиления нравственного страдания».

Следует уничтожить нежелательное появление детей, хотя бы из жалости. И немедленно, не смотря на законы Порталиса и Омэ.

Правосудие не замечало обманы в деле рождения; это был признанный, допущенный факт; не было больше семьи, как бы богата она ни была, которая не вытравляла бы своих детей или не употребляла бы средства, свободно продаваемые, и никому не приходило в голову порицать это. И все-таки, если эта предосторожность или эти уловки оказались бы недостаточны, если обман не удавался и, чтобы исправить его, прибегали бы к более сильным мерам. Не хватило бы тюрем и острогов, чтобы заключить в них людей, которых осудили, впрочем, совершенно искренне, те лица, которые в тот же вечер на брачном ложе исхитрились избежать рождения новых малышей.

Обман сам по себе не был преступлением, но искоренение этого обмана было бы преступлением. Словом, для общества считалось преступлением убийство существа, одаренного жизнью; и однако, изгоняя зародыш, уничтожают животное менее совершенное, менее жизненное и, конечно, менее разумное и более безобразное, чем собака, кошка, которых можно позволить себе безнаказанно душить после их рождения.

Нужно прибавить, что для большей справедливости неловкий мужчина, большею частью спешит скрыться, а женщина, жертва этой неловкости, искупает преступление, спасши от жизни невинного.

Нужно ли также искоренить такие естественные поступки, которые первобытный человек или дикарь Полинезии совершает под влиянием одного своего инстинкта.

Слуга нарушил человеколюбивые размышления дез Эссента, принесши ему на золоченом блюде долгожданный бутерброд.

У него не хватило храбрости откусить хлеб, болезненное возбуждение желудка прошло; ощущение ужасного упадка сил снова вернулось к нему; он должен был встать; солнце двигалось и приближалось мало-помалу к его убежищу; жара стала сразу тягостнее и ощутимее.

– Бросьте его, – сказал он слуге, – тем детям, которые дерутся на дороге; пусть самых слабых искалечат, они не получат ни одного куска и к тому же порядком будут биты своими родными, когда вернутся домой в разорванных штанах и с подбитыми глазами; это даст им беглый взгляд на жизнь, которая их ожидает.

Он вернулся домой и, расслабленный, опустился в кресло.

«Однако мне следует поесть немного», – сказал он себе. Он попробовал обмакнуть бисквит в старое вино – «Констанция» винодельни Клоэта, – которого у него осталось в погребе несколько бутылок.

Это вино, цвета слегка пережженной луковой шелухи, похожее на старую малагу и портвейн, но со сладковатым, особенным букетом, отзывалось сочным виноградом, взращенным под горячим солнцем; оно иногда подкрепляло его и вливало новую энергию в его желудок, ослабленный усиленной диетой, которую он соблюдал; но это укрепляющее лекарство, всегда такое верное, не помогло ему. Тогда он понадеялся, что мягчительное средство охладит жар, сжигавший его, и прибег к наливке – русскому ликеру, – налитой в бутылку, покрытую матовым золотом, но и этот маслянистый малиновый сироп был тоже бесполезен. Увы, далеко было то время, когда, обладая хорошим здоровьем, дез Эссент во время каникул катался в санях, закутанный в шубу, заставляя себя дрожать от холода и говорил себе, стараясь не стучать зубами: «Ах, какой холодный ветер, здесь замерзнешь, замерзнешь», и ему почти удавалось убедить себя, что холодно.

Эти средства, к несчастью, больше не действовали с тех пор, как его болезни стали реальнее.

У него не было к тому же возможности употреблять опиум; вместо успокоения это средство возбуждало его до полного лишения сна. Однажды он хотел опиумом и гашишем вызвать видения, но оба эти вещества вызвали рвоту и сильное нервное расстройство; он должен был немедленно отказаться от их употребления и уже без их помощи искать средств только у своего мозга, чтобы унестись далеко от жизни, в сновидения.

«Какой день», – сказал он, вытирая себе шею; лихорадочное волнение не позволяло ему оставаться на месте; он опять бродил по комнатам, пробуя одни за другими все стулья. Утомившись, он опустился, наконец, перед своим бюро и, опершись на него, машинально, ни о чем не думая, стал трогать астролябию, положенную вместо пресс-папье на груду книг и счетов.

Он купил этот инструмент, из гравированной золоченной меди, немецкой работы, помеченной семнадцатым веком, у парижского антиквара после посещения музея Клюни, где он долго стоял в восхищении перед одной чудесной астролябией, из резной слоновой кости, приведшей его в восторг своим кабалистическим видом.

Это пресс-папье возбудило в нем рой воспоминаний. Мысль его, пробужденная и приведенная в движение видом этой драгоценности, унеслась из Фонтенэй в Париж, к антиквару, который продал ему ее, потом вернулась к музею Терм, и мысленно он опять увидел астролябию из слоновой кости, в то время как его глаза были бессмысленно устремлены, на медную астролябию, стоящую на столе.

Фантазируя, он вышел из музея и, не покидая города, стал фланировать по дороге, бродить по улице Сомрар и по бульвару Сен-Мишель перешел в прилегающие улицы и остановился перед некоторыми магазинами, совершенно особенный вид которых не раз поражал его.

Это мысленное путешествие, начатое по поводу астролябии, привело его в кабачки Латинского квартала.

Он вспомнил обилие подобных заведений во всей улице Месье-ле-Прэнс и в конце улицы Вожирар, примыкающей к Одеону; они следовали дружной вереницей, возвышаясь над тротуарами почти одинаковыми фасадами, как вереница прогулочных лодок на Селедочном канале в Антверпене.

Ему вспоминалось, как через полуотворенные двери и через окна, плохо закрытые цветными стеклами или занавесками, он видел женщин, одни ходили, раскачиваясь и вытягивая шею, как гуси, другие, растянувшись на скамьях и опершись локтями на мраморную доску стола, жевали и напевали вполголоса, зажав виски кулаками; третьи вертелись перед зеркалами, поправляя свои фальшивые волосы с блеском, наведенным парикмахером; наконец, иные вынимали из кошельков со сломанными пружинами кучки серебряных монет, которые они аккуратно укладывали в маленькие стопки.

У большей части были тупые лица, охрипшие голоса, мягкие шеи и подкрашенные глаза, и все, как автоматы, заведенные одним ключом, бросали одинаковым голосом одинаковые приглашения, произносили с одинаковыми улыбками одинаковые нескладные слова, высказывали одинаковые мысли.

Ассоциация мыслей создалась в уме дез Эссента, когда он охватил воспоминанием с птичьего полета эту массу кафе и улиц.

Он понял значение этих кафе, которые отвечали состоянию души целого поколения, и извлек из этого синтез эпохи.

Действительно, симптомы были очевидны и достоверны: дома терпимости исчезали и по мере того, как один из них закрывался, открывался кабачок.

Проституция уменьшилась, уступая преимуществам тайной любви, очевидно представляющей для людей, с чувственной точки зрения, некоторую иллюзию.

Как бы чудовищно это ни могло показаться, кабачок удовлетворял идеалу. Утилитарные склонности, переданные по наследству и развитые ранней неделикатностью и постоянными грубостями учебных заведений, сделали современную молодежь особенно плохо воспитанной и особенно расчетливой и холодной, тем не менее она сохранила в глубине сердца старый голубой цветок, старый идеал сентиментальной рыцарской любви.

Теперь, если кровь юношей волновалась, они не могли решиться войти, получить свое, заплатить и уйти, в их глазах это было скотством, похотью собаки. К тому же тщеславие уходило неутоленным из этих домов, где не было и тени сопротивления; не было ни призрака победы, ни ожидаемого предпочтения, ни даже щедрости, добытой у товара, отмеривающего свои ласки со