Наоборот — страница 28 из 35

образно с ценой. Ухаживание за девушкой из пивной сохраняло все прелести любви, все тонкости чувства. Ее оспаривали друг у друга. И те, которым она соглашалась подарить свидание, полученное при помощи щедрой платы, чистосердечно воображали, что превзошли соперника, что они предмет особенного предпочтения и редкой благосклонности. Однако эти прелестницы были так же глупы и корыстны, так же подлы и упитанны, как девушки в домах с номерами. Как те, так и эти пили без жажды, смеялись без причины, безумно любили грубые ласки, ругались без надобности, завивали шиньоны; несмотря на все это, парижская молодежь не замечала, что служанки кабачков, с точки зрения красоты, с точки зрения искусных поз и необходимых нарядов, уступали женщинам из роскошных салонов. «Боже мой, – говорил себе дез Эссент, – как глупы эти люди, порхающие вокруг пивных; помимо их смешных иллюзий, они забывают опасность слинявших и подозрительных приманок, не считают истраченных денег поверх назначенных вперед хозяйкой, не считают времени, потерянного в ожидании оплаченных ласк, отсроченных с целью увеличить цену, радуясь, что могут повременить с платежом для того, чтобы переплатить чаевые!»

Этот глупый сентиментализм, соединенный с практическим скотством, представлял доминирующую мысль века; те же люди, которые выкололи бы глаза своему ближнему, чтобы добыть десять су, теряли всякое сознание, всякое чутье перед этими подозрительными девицами, которые дразнили их без сожаления и обирали без отдыха. Фабриканты делали свою работу, семьи грызлись между собой под предлогом торговли, и все для того, чтобы позволить обкрадывать себя сыновьям, которые, в свою очередь, позволяли обманывать себя этим женщинам, которых, в конце концов, обирали их сутенеры.

Во всем Париже, с востока до запада и с севера до юга, прокатывалась непрерывная волна ловушек, вымогательств, организованных грабежей, основанных на том, что мужчин умели заставить терпеть и ждать, вместо того чтобы удовлетворить немедленно.

В сущности, вся человеческая мудрость состояла в том, чтобы тянуть время, сказать сначала нет, а потом наконец да; потому что, действительно, людьми управляли, только водя их за нос.

Ах, если бы было то же самое с желудком, вздохнул дез Эссент, охваченный судорогой, которая быстро привела в Фонтенэй его блуждавший где-то далеко ум.

XIV

Кое-как протекло несколько дней. Благодаря хитростям, посредством которых удалось обмануть недоверчивость желудка, дез Эссент что-то ел; но в одно утро маринады, маскировавшие запах сала и мясной крови, стали невыносимы, и дез Эссент с беспокойством спросил себя, не увеличится ли от этого еще больше его слабость и не заставит ли это его слечь в постель. Вдруг он вспомнил в своем страдании, что одному из его друзей, когда тот был очень болен, удалось с помощью еды из специального горшочка остановить анемию, удержать истощение, сохранить несколько свои силы.

Он послал своего слугу в Париж отыскать этот драгоценный инструмент и по объяснению, приложенному к нему, он сам указал кухарке, как нарезать ростбиф маленькими кусочками, как подсушить его в этом оловянном котле, с ломтиками порея и моркови, потом, привинтив плотно крышку, поставить все это на четыре часа кипятить на пару.

После этого следовало отжать мясо и выпить ложку мутного соленого соку, осевшего на дне котла. Впечатление было такое, как будто проглатывался теплый мозг.

Эта эссенция пищи останавливала судороги и тошноту и даже возбуждала желудок, заставляя его принять несколько капель супу.

Благодаря волшебному горшочку невроз притупился, и дез Эссент сказал себе: «Это истинная находка; может быть, температура изменится, небо бросит немного тени на отвратительное солнце, которое изнуряет меня, и я доживу до первых туманов и холодов».

В оцепенелости, в праздной скуке он вернулся в библиотеку; приведение ее в порядок еще не было закончено. Он не двигался больше со своего кресла, но у него перед глазами постоянно находились светские книги, наваленные в беспорядке на столике, они опирались друг на друга или валялись, как карточные колоды. Этот беспорядок особенно не нравился ему, представляя контраст с полнейшим порядком религиозных сочинений, тщательно выровненных вдоль стен.

Он попытался исправить беспорядок, но после десяти минут работы его залил пот; небольшое усилие изнурило его; он упал, разбитый, на диван и позвонил слуге.

По указаниям хозяина старик принялся за работу, подавая ему по одной книге, которые дез Эссент просматривал, чтобы назначить им место.

Библиотека дез Эссента содержала очень ограниченное количество современных светских сочинений, так что времени на наведение порядка потребовалось совсем немного.

Пропустив их в своем мозгу, как пропускают полосы металла через волочильный стан, откуда они выходят тонкие, легкие, превращенные в почти незаметные проволоки, он, наконец, решил отказаться от книг, которым не устоять перед такой операцией, которые были бы закалены так, чтобы выдержать новые прокатные вальцы чтения; желая утончить всякое наслаждение, он ограничил и почти стерилизовал его, еще более подчеркивая непримиримый конфликт, существующий между его идеалами и представлениями мира, в котором случайность заставила его родиться. Он пришел теперь к выводу, что уже не может больше найти произведения, которое удовлетворило бы его тайные желания; его восхищение исчезло даже перед теми книгами, которые несомненно способствовали утончению его ума и сделали его таким скептиком. Однако в искусстве его идеи исходили из особой точки зрения; для него не существовало школ; только темперамент писателя был ему нужен; только работа ума интересовала его, каков бы ни был сюжет, за который взялся писатель. К несчастию, эта истинная оценка, достойная Ла Палисса, была почти неприменима по той простой причине, что каждый, желая освободиться от предрассудков и воздержаться от всякой страсти, тяготеет преимущественно к тем произведениям, которые ближе всего соответствуют его собственному темпераменту, и отторгает все остальные.

Работа совершалась неспешно; еще недавно он обожал великого Бальзака, но когда его организм утратил равновесие, когда им овладели нервы, его склонности и вкусы изменились.

Быстро осознав свою несправедливость по отношению к удивительному автору «Человеческой комедии», он не стал уже больше открывать его книг; здоровое искусство Бальзака раздражало его; другие невнятные желания волновали его теперь.

Вглядываясь в себя, он понимал, что сочинение, могущее увлечь его, должно быть такого странного характера, который был у Эдгара По, но боясь ступить на эту дорогу, он обращался к изощренным построениям и сложной расплывчатости языкам он искал волнующей неопределенности, над которой можно было бы мечтать до тех пор, пока она не сделается еще более неясной и более определенной, по желанию, по сиюминутному состоянию души. Словом, он хотел такого произведения, которое было бы ценно само по себе, но которое способно было видоизменяться; он хотел идти рядом, поддерживаем костылем, ведомый неким Вергилием в такие сферы, где острые волнения души принесли бы ему новые, неожиданные, беспричинные ощущения. Отдалившись от современного мира, чему способствовал отъезд из Парижа, он стал испытывать к последнему особенную ненависть. Нынешние литературные и художественные вкусы вызывали у него приступы отвращения, и он отвернулся от картин и книг, сюжеты которых ограничивались жизнью современности.

Утратив способность удивляться красоте, в какой бы форме она ни являлась, он предпочитал у Флобера «Искушение святого Антония» – «Воспитанию чувств»; у Гонкура «Фаустину» – «Жермини Ласерте»; у Золя – «Проступок аббата Муре» – «Западне».

Эта точка зрения виделась ему вполне логичной; эти произведения, пусть несовременные, но трогающие душу, человечные, позволяли ему проникнуть в глубины душ этих мастеров, которые с искренней доверчивостью раскрывали свои таинственные порывы, унося дез Эссента далеко от утомления этой пошлой жизнью.

И он начал мысленное общение с авторами этих произведений, находя общность в состоянии духа, аналогичном с его настроением.

Действительно, если эпоха, в которую должен жить талантливый человек, плоска и глупа, художник даже помимо своей воли одержим ностальгией по иному веку.

Только в редкие промежутки времени дез Эссент мог гармонировать со средой, в которой он вращался, не находя больше в изучении и ее, и ее продуктов радостей наблюдения и анализа, способных развлечь его, он чувствовал, что в нем бурлят и рождаются особенные запросы, поднимаются смутные желания переселения в другую эпоху. Инстинкты, ощущения, наклонности, полученные по наследству, пробудились, оформляясь в неодолимую страсть. Он стал вызывать воспоминания о людях и вещах, которых он лично не знал, и настал час, когда он покинул тюрьму своего века и отправился бродить по другим временам, с которыми ощущал большую общность.

У одних – возвращение к прошедшим векам, к исчезнувшим цивилизациям, к умершим временам; у других – стремление к фантастическому и к мечте, более или менее интенсивное видение будущего, явленное как отражение прошедших веков уже существующего, прошлого знания.

У Флобера это были торжественные и необъятные картины, величественная пышность в варварской и великолепной раме, в которую были втиснуты трепещущие и нежные создания, таинственные и гордые женщины, одаренные совершенной красотой и страдающими душами, в глубине которых он улавливал страшный разлад, безумные стремления, приведенные к отчаянию угрожающей посредственностью радостей. Весь темперамент великого художника проявлялся в этих несравненных страницах «Искушения святого Антония» и «Саламбо», где, вдали от нашей жалкой жизни, он вызывал азиатский блеск Средних веков, их мистические порывы и их негу, их праздные безумия, их жестокости, внушенные той тяжелой скукой, которая вытекает из избытка чувств и молитв, даже прежде их истощения. У Гонкура – ностальгия по прошедшему веку, возвращение к изяществу навсегда исчезнувшего общества. Не было гигантской картины морей, бьющихся об молы, пустынь, развертывающихся до горизонта, под жгучим небом, в его ностальгическом произведении, приютившемся близ придворного парка, в будуаре, согретом сладострастными испарениями женщины, с усталой улыбкой, с непокорными и задумчивыми зрачками. Душа, которой он оживлял своих персонажей, уже не была душой, вдохнутой Флобером в свое творение, этой душой, заранее возмущенной, непреклонной, в уверенности, что никакое новое счастье невозможно; это была душа, возмутившаяся после удара, испытавшая все бесполезные усилия, для изобретения новых духовных связей, устранения старого наслаждения, отражающегося из века в век, в более или менее искусном удовлетворении любви.