Наперекор земному притяженью — страница 11 из 48

оторые мне довелось пробыть в этом госпитале, никаких эксцессов не произошло. Если не считать того, что многие наши раненые категорически отказывались от помощи итальянских врачей.

Ночью нас, лежачих, тяжелых, погрузили в санитарный поезд. Через сутки с небольшим — госпиталь в Кочетовке, что под Мичуринском. Поскольку за эти дни я не умер, то наконец стал представлять для медиков большой интерес.

Хоть и говаривал Суворов: «Пуля — дура, штык — молодец!», но та пуля, которая судьбой была мне предназначена, по отношению ко мне была не дурой. Действительно, надо же было ей ухитриться, пройдя через шею, навылет, не задеть сосуды и позвоночник. А в шее, скажем прямо, тесновато всему этому. А паралич ног и рук, как мне объяснили врачи, случился оттого, что пуля коснулась-таки позвонка, да и внутреннее кровоизлияние какие-то там нервные корешки прижало. Но, к счастью, подвижность и рук и ног стала довольно быстро восстанавливаться. Через неделю я уже потихоньку ходил, а через две уже мог самостоятельно поднести ко рту ложку с кашей…


О. Ивановский, 1941 г.

Г. Юрченко и Е. Аронов, 1943 г.

Минометный расчет на боевой позиции, 1944 г.


Фотография О. Ивановского, пробитая осколками мины 20 апреля 1945 г.

Фото находилось в кармане гимнастерки А. Филатова, погибшего в этом бою от многочисленных ран.

В. Симбуховский, командир 29-го гвардейского кавполка, 1944 г.

Кавалерист-разведчик А. Филатов, 1945 г.

Ветераны полка в г. Дубно возле склепа, где находился командный пункт.

Ветераны 29-го гвардейского кавполка.

Слева направо: О. Ивановский, И. Насонов, П. Маклаков, М. Коротков.

Слева направо: О. Ивановский, Е. Аронов, С. Ростоцкий, А. Карастоянов.

О. Ивановский и Н. Савгир возле здания бойни, в которой симбуховцы держали оборону в феврале 1944 г.


«…От Советского информбюро… наши войска освободили город Харьков… В боях отличились… конники генерала Соколова…»

Сообщение по радио подействовало на меня сильнее, чем назначенные физиотерапевтические процедуры. Вот где паши! И дивизия, и полк! Решение созрело тут же: вырваться из госпиталя как можно скорее. Пока «адрес» дивизии есть. А то уйдут опять в рейд по тылам — поди их найди.

Первый разговор с палатным врачом ничего не дал: «Рано-рано! Вечно вы, молодежь, спешите. Успеете еще свинца нахвататься».

Поделился я своими заветными мыслями с дежурившей медсестрой, симпатичной круглолицей сибирячкой Шурочкой Рябых.

— И нечего спешить, нечего. Прав врач. Вон рука правая еще не работает, левшой скоро станете.

— Да пойми, Шурочка! Надо. Очень надо. Ведь ты знаешь, это не каприз и не бахвальство. Уйдут наши опять в прорыв, по тылам — как их найдешь, как к ним проберешься?

— Ну меня-то что уговаривать…

— А что, если вот просто взять и уехать?

— Как это — уехать? А документы, а обмундирование? В пижаме, что ли, собрались на фронт бежать?

— Так что же делать, Шурочка, а?

— Знаешь что, лейтенант, поговори по душам с нашим политруком.

Утром я нашел политрука Рувимскую. Она не стала отговаривать, поняла мое состояние. Больше того, выступила моим ходатаем перед главврачом. Мне удалось получить согласие на проезд через Москву с задержкой в столице на двое суток. Чуть ли не два с половиной года я не был дома, двадцать месяцев из которых — военные. Что и говорить, несмотря на ранение, я был счастлив.

Через сутки я уже шел по знакомой тропинке от станции Тайнинка к своему дому.

— Сыночек… — только и смогли произнести вместе отец и мать. И расспросы, расспросы, расспросы.

— А твое письмо из госпиталя мы получили, — вдруг сказала мама, — Но почему почерк чужой? Вот мы и думали бог знает что.

Пришлось признаться, что еще правая рука не очень работоспособна, левой писать не научился, вот и попросил товарища по палате написать под диктовку.

В комендатуре, оформив документы, я узнал, что на улице Горького в магазине «Табак» по справке о ранении можно получить три пачки папирос. Папиросы! Я и ку-рить-то их не пробовал. На фронте махорка да табачок-самосад.

Попадались нам в деревнях деды-умельцы, такой табак делали — ни с каким фабричным не сравнишь. Из чего его делали, мудрено догадаться. Только затянешься, горло так перехватит, что ни вдохнуть, ни выдохнуть.

А тут папиросы. Настоящие. Фабричные. У меня по сей день цела справка из госпиталя о ранении со штампом: «Главтабак. Магазин №… Москва, ул. Горького… тел. К-1-17-47», а поверх синим карандашом: «23/П 43». Штамп этот ставили, наверное, для того, чтобы второй раз за папиросами не приходили.

23 февраля я уехал из Москвы догонять свою дивизию. В дневничке сохранилась запись: «23.2.43.— 10.3.43. Москва — Мичуринск — Графская — Воронеж — Лиски — Валуйки — Купянск — Харьков — Мерефа — Новая Мерефа — Островерховка (попал в полк) — Харьков — Дергачи».

В Островерховке улицы были сверх всякой меры забиты повозками, машинами, полевыми кухнями, пушками, забиты так, как бывало при больших наступлениях или отступлениях. И, на удивление, все это скопище не привлекло еще «мессеры» или «юнкерсы». Ох, как любили они такие скопища! Так вот, на одной из улиц из кузова попутной полуторки я увидел обоз. Каким-то особым чутьем угадал, что обоз кавалерийский. Подбежал, спросил. Это шла колонна одного из полков нашей дивизии!

— А 250-й не знаете, где идет?

— Эх, лейтенант. Давно в полку не был? Откуда?

— Из госпиталя.

— А… Ну понятно. Нет больше 250-го.

— Как нет? — У меня оборвалось сердце.

— Да ты чего? Жив твой полк. Только теперь он не 250-й, а 29-й гвардейский. А мы вот — 31-й!

— А дивизия, корпус?

— Ну, много знать хочешь. Об этом начальство спроси, — посуровел мой собеседник. — Но-о, родные, шевелись! — и хлопнул вожжами по мокрым крупам пары гнедых.

— Так где же 29-й? — крикнул я.

— Не горячись, — осадил меня возница. — Перед нами идет. Как остановимся, беги вперед, догонишь. А пока садись, подвезу.

Через час с небольшим я догнал свой полк. Родные, знакомые лица… А где же мой друг Ефим Аронов, наш дорогой полковой фельдшер?

— Олег! — кто-то крепко обнял меня сзади за плечи.

— Ефим! Да полегче ты, я ж из госпиталя сбежал. Расскажи лучше, как там вы после Валуек…

Аронов затащил меня в ближайшую хату. Закурили. Все еще не верилось, что встретились.

— В Валуйках мы пробыли два или три дня, — начал рассказ Аронов, — точно не помню. Потом перебрались в село рядом, называется, кажется, Насоново. Там мне приказали развернуть санчасть. К Валуйкам отступали итальянские дивизии экспедиционного корпуса. Я тебе доложу — картинка была: тысячи солдат и офицеров идут сдаваться в плен. А куда их девать? На улице-то не оставишь — январь. Решили размещать по сохранившимся домам. Мне было приказано организовать медицинскую помощь. Как-то вышел я из санчасти, смотрю, движется громадная толпа — войско не войско, сразу и не поймешь. Кто в чем тащится, к нашим морозам этот люд непривычный. Одно слово — итальянцы. Впереди этой кавалькады на легких саночках, в которые запряжен красивый белый мул, едет, по всей вероятности, какой-то большой чин. Я оглянулся, смотрю — из соседней хаты выходит наш командир взвода связи Боря Поляков. Я кивнул ему. «Пошли!» Подбежали к санкам и кричим: «Хенде хох!» Сидевший поднял руки. Вижу — лицо у него все обморожено. Спрашиваю: «Ваше звание?» Отвечает: «Генерал». На вид ему было лет пятьдесят, волосы седые из-под шапки выбились. Велел ему слезть и идти за нами в хату. Вошел он, сел на лавку у стены и как-то сразу обмяк. Спрашиваю: «Кто вы, генерал?» Отвечает: «Я командир альпийской дивизии». И стал отстегивать саблю от портупеи. Пистолета при нем не было, только бинокль на груди болтался. «Господа, у меня к вам одна просьба: окажите помощь моим несчастным солдатам, они все обморожены и голодны…» — тихо проговорил он. И ты знаешь, тут я разозлился: «А какого же вы рожна пришли в Россию, в эти промороженные леса и степи из вашей солнечной Италии? Кто вас звал сюда?»

— Слушай, Ефим, я одного не понимаю: вы-то, медики, при чем? Вы что, разведка или контрразведка? Зачем вы этого генерала к себе затащили?

— Да просто захотелось поговорить с ним. Ведь генерал, командир дивизии. Такого вражеского начальника впервые видели. Отвели его потом в штаб полка. Мне после говорили офицеры, что этот «наш» генерал был не единственным среди пленных. Их всех на самолете отправили в Москву. А мы через день тронулись дальше. Опять ночами шли, с боями. Линии фронта никакой. Все время в тылу у немцев. Не поймешь, где наши, а где противник. Знаешь, что недавно получилось?

Наш хозвзвод — саней шесть — поотстал ночью и оторвался от полка. Ехали-ехали и свернули на какую-то дорогу. На передних санях ездовым такой представительный, пожилой казак Жирнов, оренбуржец. Задремал, видно, дядька, да и не заметил, как оторвались. А остальные-то за ним держат. А когда Жирнов заметил, что отстали, пустил коней рысью да еще скрутил свою любимую самокруточку. Стал кресалом огонек высекать, а фитилек отсырел, ничего не выходит. А сзади все некурящие, это он точно знал. Стеганул тогда Жирнов своих серых, и пошли они крупной рысью. Глядь — впереди замаячили сани, тоже парой запряженные. Догнал их и обращается к вознице: «Слышь, браток, дай огоньку-то, курить хочу, аж ухи пухнут!» А тот повернул да как завопит по-немецки: «Казакен! Русиш!» Хлестанул своих короткохвостых и галопом вперед, а наш Жирнов опешил и стремглав назад, вопит в голос: «Немцы-ы-ы!» Остановил свою шестисанную кавалькаду, развернулись и назад — искать дорогу, с которой по ошибке свернули. И, представь, обошлось все без единого выстрела. Вот как бывает!

— Ну и нашли дорогу?

— Нашли. Жирнов, понятно, помалкивает. Мне эту историю другие рассказали. Ты уж не казни его, сам понимает, что маху дал.

— Ну а дальше что?

— Ты хочешь, чтоб я тебе как в боевом донесении по каждому дню доклад сделал, да? Так я не начальник штаба. Ты у него можешь все узнать. А мы, что? Воевали вроде неплохо. Народу только погибло много. Вот расскажу тебе еще о Мерефе.