В ноябре Наполеон, поручив командование Итальянской армией своему зятю Шарлю Леклерку, отбыл на Раштаттский конгресс через Турин, Шамбери, Женеву, Берн и Базель, где его встречали ликующие толпы. Бурьенн вспоминал: «Прибыв в Берн ночью, мы проехали посреди двойного ряда экипажей, отлично освещенных и наполненных прекрасными женщинами; все кричали: “Да здравствует Бонапарт!”, “Да здравствует Миротворец”»[52]{482}. Наполеон въехал в Раштатт в карете, запряженной восьмеркой лошадей, с эскортом из тридцати гусаров (почести, которых обычно удостаивались монархи). Наполеон понимал, какой эффект это зрелище произведет на народное воображение, и хотел, чтобы молодая Французская республика в силе визуального воздействия не уступала старым европейским монархиям.
Кампоформийский договор ратифицировали 30 ноября в Раштатте. Австрии пришлось отдать свои главные рейнские крепости (Майнц, Филипсбург и Кель), оставить Ульм и Ингольштадт и отвести войска за реку Лех. В то время около 16 млн немцев не состояли подданными ни австрийской, ни прусской короны, и Наполеон хотел, чтобы Франция энергично вербовала себе сторонников среди них, поскольку славные дни Священной Римской империи, объединявшей этих людей, давно миновали. (Он даже назвал Священную Римскую империю «старой шлюхой, которую долго насиловал всякий, кто хотел»{483}.) Наполеон желал компенсировать потери германским правителям, уступающим Франции земли по Кампоформийскому договору, и предстать защитником малых государств от поползновений Австрии и Пруссии. В письме Директории 27 мая он прозорливо замечает: «Если идеи Германии не существует, нам нужно придумать ее для наших собственных нужд»{484}.
Переговоры, которые начал Наполеон (они тянулись до апреля 1799 года), дали ему прекрасную возможность для рассчитанной дипломатической пощечины. Король Швеции, владевший в Германии землями, имел наглость прислать делегатом барона Ханса Акселя фон Ферзена – бывшего любовника Марии-Антуанетты. «Он явился ко мне со всем самодовольством куртизана из “Бычьего глаза”», – сострил Наполеон в письме Талейрану, намекая на комнату [прихожую с круглыми окнами] в личных покоях Людовика XIV в Версале{485}. Фон Ферзену он заявил, что тот «принципиально неприемлем для всякого французского гражданина» и «известен лишь своей привязанностью к правительству, справедливо запрещенному во Франции, и своими бесплодными усилиями оное восстановить»{486}. Наполеон вспоминал: фон Ферзен «ответил, что его величество примет к сведению эти слова, и ушел. Я, разумеется, с обычными церемониями проводил его до дверей»{487}. Фон Ферзена отозвали.
Наполеон выехал из Раштатта в Париж 2 декабря 1797 года, остановившись в пути лишь для того, чтобы в качестве почетного гостя присутствовать в Нанси на обеде, устроенном масонской ложей. (Как правило, масоны, особенно в Италии, поддерживали его программу модернизации.) Наполеон в гражданском платье, в ничем не примечательном экипаже и в сопровождении лишь Бертье и генерала Жана-Этьена Шампионне приехал в столицу 5 декабря в 17 часов. «В планы генерала входило проехать незамеченным, – писал современник, – тогда, во всяком случае, он вел свою игру без шума»{488}.
Наполеон, слишком молодой, чтобы войти в Директорию и не желавший пока что восстанавливать ее против себя, в Париже держался скромно, хотя его приезд, когда о нем узнали, произвел сенсацию. Дочь Жозефины Гортензия вспоминала «едва сдерживаемую толпу из представителей всех сословий, нетерпеливых и жаждущих мельком увидеть покорителя Италии»{489}. Улицу Шантерен, на которой Наполеон с Жозефиной нанимали дом № 6 (название улицы означает «поющие лягушки»: поблизости некогда находилось болото), в его честь переименовали в Виктуар[53]. Вскоре Наполеон приобрел за 52 400 франков дом[54]. О почти патологической расточительности Жозефины можно судить по тому, что она потратила 300 000 франков на то, чтобы украсить арендованное жилище помпейскими фресками, зеркалами, купидонами, розовыми розами, белыми лебедями и так далее{490}.
Много лет спустя Наполеон вспоминал, что парижский период его жизни был для него небезопасен, не в последнюю очередь потому, что солдаты кричали на улицах: «Он должен стать королем! Мы должны сделать его королем!» Наполеон опасался отравления: многие считали (ошибочно), что именно это случилось с Гошем{491}. Сторонник Наполеона рассказывал, что по этой причине тот «избегал участия в политике, редко появлялся на публике и допускал к себе очень немногих генералов, ученых и дипломатов»{492}. Наполеон считал, что люди недолго будут помнить о его победах, и говорил, что «парижане не хранят впечатлений»{493}.
В 11 часов 6 декабря Наполеон встретился с Талейраном в министерстве иностранных дел, занимавшем Отель Галифе на улице Бак. За долгим разговором они присмотрелись друг к другу, и увиденное им понравилось. Тем же вечером Наполеон приватно обедал с членами Директории. Баррас и Ларевельер-Лепо приняли его радушно (пусть неискренне), Ребелль – довольно приязненно, остальные – прохладно{494}. В полночь 10 декабря, в воскресенье, правительство устроило Наполеону пышную встречу в Люксембургском дворце. Большой двор был осенен флагами. Специально построили амфитеатр [и алтарь Отечества] со статуями Свободы, Равенства и Мира. Наполеон стал вести себя робко. Живший в Париже англичанин отметил: «Когда он [Наполеон] ехал в карете по оживленным улицам, он откидывался на сиденье… Я видел, как он отказывался занять приготовленную для него правительственную ложу, и, казалось, он хотел скрыться от всеобщих аплодисментов»{495}. Современник писал: «Восторг толпы контрастировал с холодными похвалами Директории».
Выйти на авансцену и с напускной скромностью держаться у кулисы – один из самых трудных политических приемов, и Наполеон в совершенстве им овладел. «Там были все самые элегантные и выдающиеся люди Парижа того времени», – вспоминал очевидец. (В том числе Директория и депутаты обеих палат Законодательного корпуса с супругами.) По словам Бурьенна, когда явился Наполеон, «все стояли с непокрытыми головами. Окна были заняты прелестными женщинами. Несмотря на все это великолепие, церемония происходила с ужасной холодностью: все как будто друг за другом наблюдали и на всех лицах более было заметно любопытства, чем радости и признательных чувств»[55]{496}.
Талейран приветствовал Наполеона подобострастной речью. В ответ Наполеон похвалил Кампоформийский мир и своих солдат, доблестно дравшихся «за славную Конституцию III года». Затем он выразил убеждение, что, «когда благоденствие французского народа учредится на лучших органических законах, вся Европа будет свободной»[56]{497}. Следом Баррас (по случаю торжества облаченный, как и другие члены Директории, в тогу) произнес льстивую речь. «Природа, скупая на чудеса, лишь изредка дарует земле великих людей, но она ревновала ознаменовать зарю свободы одним из этих феноменов»[57], – объявил он, сравнив Наполеона с Сократом, Помпеем и Цезарем. Затем Баррас заговорил об Англии, уже вытеснившей французов с океана: «Идите и захватите этого исполинского корсара, заполнившего моря. Идите и наденьте оковы на этого исполинского флибустьера, удушающего океаны. Идите и покарайте Лондон за бесчинства, слишком долго остававшиеся безнаказанными»{498}. После этой речи Баррас и остальные члены Директории бросились обнимать Наполеона. Бурьенн с простительным цинизмом отметил: «Каждый старался как можно лучше сыграть роль в этой чувствительной комедии»[58]{499}.
Наполеон почувствовал себя гораздо лучше в канун Рождества, когда его избрали (вместо отправившегося в изгнание Карно) в Институт Франции – ведущее (и тогда, и теперь) научное общество страны. При поддержке Лапласа, Бертолле и Монжа кандидатура Наполеона получила 305 из 312 голосов членов института (следующие два претендента получили соответственно 166 и 123 голоса). Впоследствии он часто надевал темно-синий мундир института с вышитыми оливково-зелеными и золотыми ветвями, посещал научные лекции и подписывал бумаги так: «Член Института Франции, главнокомандующий Английской армией» (именно в этом порядке). На следующий день в письме президенту института Арману-Гастону Камю Наполеон заметил: «Истинные завоевания, единственные, которые не оставляют сожалений, суть победы над неведением»{500}. Своими интеллектуальными достижениями он надеялся впечатлить не только гражданских: «Я хорошо знал, что любой барабанщик в армии будет уважать меня сильнее, если будет считать меня не только солдатом»