3 мая, когда Наполеон высадился на Эльбе, совершилась Реставрация, или “восстановление”. В Тюильри возвратились Бурбоны. Гвардейцы сурово всматривались в эти “привидения”: в холодного, спесивого толстяка, Людовика XVIII, в его дерзкого, вздорного брата, графа Артуа, в сухую, мрачную фигуру его племянницы, герцогини Ангулемской, которая упала в обморок в Тюильри от кровавых воспоминаний и от жажды мести. “На Эльбу, Бертье, на Эльбу!” – загудела толпа, увидев в свите Бурбонов этого Вениамина императора.
Людовик XVIII был противоположностью Наполеона и по своему нраву, и по убеждениям. Ленивый, пустой старик-подагрик, он уже с 1795 года (со смерти Людовика XVII) осыпал Европу манифестами о своей преданности “старому порядку” да о “мести злодеям”. Впрочем, желая только тишины и безделья, он твердил об “умеренности”, соглашаясь с Талейраном, который опять стал министром иностранных дел. Но король сдал дела брату, годному лишь на роль заговорщика и палача и вдохновляемому бессердечной герцогиней Ангулемской. Правой рукой графа Артуа стал Сульт, назначенный военным министром: он клялся “роялизовать” армию огнем и мечом.
Начался белый террор. Хартия была изуродована согласно с “традициями” Бурбонов: она оказалась “пожалованием” и восстановлением “цепи времен”. Люди, двадцать пять лет занимавшиеся заговорами против своего отечества, считали целую великую эпоху французской и мировой истории какими-то злодейскими кознями и сновидением! Немудрено, что Хартия превращала парламент в куклу, а королю предоставляла право “издавать ордонансы (указы) для безопасности государства” и учреждать специальные суды “по необходимости”.
И во всех шагах правительства стало проглядывать решительное намерение воскресить “привилегированных”, а это вело к резкому уничтожению всех мер Наполеона против феодализма. Было уволено до пятнадцати тысяч молодых офицеров, питомцев императора: их заменили юными жантильомами, а впредь в военные школы (то есть в офицерство) могли поступать только отпрыски столетнего дворянства. В полгода раздали или просто продали старых титулов больше, чем в два последние века монархии. Духовенство всюду захватывало власть, прибирая к рукам в особенности все народное просвещение. Оно приказывало даже “детям Вольтера” строго соблюдать воскресенье и украшать дома при крестных ходах. Мало того: в указах появились прозрачные намеки на возвращение национальных имуществ церкви и эмигрантам. Это уже затрагивало массы: среди двух миллионов, купивших эти имущества, было немало крестьян, заработок которых сокращался еще от соблюдения праздников. Сверх того, народ был смущен явным стремлением духовенства восстановить десятину да помещичьими замашками жантильомов по деревням. Недовольство росло изо дня в день. В Париже рабочие били иноземцев и роялистов. На бульварах пили “за здравие великого человека”. В театре студенты рукоплескали при фразе Вольтера: “подавленный герой привлекает все сердца”. По провинциям встречались надписи: “Да здравствует император! Он был и будет!” Особенно зашумели военные, когда вернулись сто тысяч героев “великой армии” в виде голодных лохмотников, которые с проклятиями надевали белую кокарду, а на дне ранцев хранили как святыню трехцветку. В этой-то грозной среде твердили о “постыдном мире”. Гарнизоны бунтовали, сжигали или пачкали белое знамя. В казармах распевали: “Он придет, придет опять!” И это были не наемники: солдаты разжигали ненависть к Бурбонам среди родных крестьян и рабочих. Задумалась, а потом вознегодовала и интеллигенция. Ее смутило появление церковников в институте, где они вытесняли ученых и уже закрыли целое отделение – изящных искусств. Ее заставил трепетать новый цензурный устав, который преобразил даже Шатобриана: этот певец католицизма и “вожделенных” Бурбонов теперь грустил, что “старая монархия живет лишь в истории”.
Так “неисправимые” сумели в десять месяцев смутить и восстановить против себя все слои народа ради блага горсти допотопных “привилегированных” и алчных царедворцев. Да и те уже разочаровались. Завзятые роялисты досадовали на то, что еще не произведена “всеобщая чистка”, или “оздоровление”, и называли правление Людовика XVIII “революционною анархией”; они требовали отмены Хартии. Еще более негодовали “политики” по ремеслу – либералы, бонапартисты и старые революционеры, или республиканцы. В особенности горячился Фуше, услугами которого пренебрегли спесивые Бурбоны. В феврале 1815 года он составил заговор для их низвержения, хотя еще не знали, кем заменить их. Один из этой компании уже поскакал тайком на Эльбу.
А правительство, словно нарочно, только бередило раны многострадальной нации. В указах возвращались к старому слогу: “Так нам угодно. Объявляем нашим подданным”. Французов заставляли торжественно “раскаиваться”. Начались церемонии в дни смерти “четы-мученицы”; служили панихиды по Пишегрю и генералам. А делами с отъездом Талейрана на Венский конгресс никто не занимался. Министры почивали на лаврах: не слыша голоса нации из-за цензуры, они хвастались, что подавили революционный дух политикой “усыпления”.
Между тем уже почти вся Франция, не исключая Вандеи, обращалась в открытый заговор. Кучами появлялись подпольные листки против “отеческой анархии”. Венцом их была песенка Беранже “Маркиз Карабас”. За недогадливостью цензоров проскальзывали даже прозрачные намеки в печати. В карикатурах венценосный толстяк скакал за спиной казака по трупам французов. На улицах громко рассуждали о расправе над “королем иноземцев”. Все партии сливались в возгласе: “Так нельзя дальше!” Словом, положение Бурбонов стало напоминать презренную Директорию: и, как в октябре 1799 года, всюду само собой воскресало имя героя из героев. Хозяйничанье иностранцев разжигало память о его дивной обороне в 1814 году. Народ скрежетал зубами при возвращении своих трехсот тысяч пленных, которых было достаточно для нового завоевания мира при “гении побед”. А эти несчастные стали называть своего капральчика “Отцом-Фиалкой”: они ждали его весной. И он явился 1 марта.
“Император умер: я – ничто”, – сказал Наполеон, высадившись на Эльбе. Казалось, он весь ушел в обязанности монарха крохотного царства, которое он назвал Островом Отдохновения. Он завел образцовое управление и отличную “армийку”. Островок процветал; туземцы привязались к своему доброму, простому императору. Изгнанник увлекался собственным хозяйством: он лучше гофмейстера знал, сколько у него матрацев, простынь и так далее. У него было еще много хлопот с приемами: иногда его посещали до трехсот человек в день. Тут ему помогали мать и сестра Полина, про привязанность которой ходили грязные сплетни благодаря бурбонским шпионам, кишевшим на островке. Приезжала и Валевская с сыном, но ненадолго: император все ждал Марию-Луизу, а та утешилась в Шенбрунне с красивым камергером, которого отец приставил к ней.
Но, в сущности, Наполеон был опять занят мировою задачей. Сами враги подталкивали его к ней. Державы не выплачивали ему пенсии и отняли у него жену и сына. Их агенты замышляли даже или убить его, или похитить и заточить навеки; и на Венском конгрессе уже говорили, по предложению Талейрана, про остров св. Елены. Оттого-то эльбский император счел себя свободным от всяких обязательств. А здоровье его поправилось: он имел вид сорокапятилетнего крепыша и все еще прекрасно владел своей страстной природой. Завоеватель решил, что мир еще не может обойтись без него.
Наполеон отлично видел подвиги “неисправимых”. Он сказал одному приятелю: “Как только Бурбоны ступили на землю Франции, их министры делали только глупости. Нынешнее правительство хорошо для попов, знати да старых графинь: оно гроша не стоит для современного поколения. Народ привык при революции, чтобы его брали в расчет: он никогда не согласится впасть в прежнее ничтожество, стать пациентом дворянства и духовенства”. Узнал Наполеон и о раздорах на Венском конгрессе. И вот у него начались таинственные сношения с итальянцами, стонавшими под австрийским игом, в особенности же с Мюратом, который уже разуверился в державах. Наконец к нему пробрался приятель господина Фуше и еще какая-то переодетая личность. И, на глазах беспечных крейсеров держав, с острова отплыла “флотилийка” с “армийкой” эльбского императора. 1 марта 1815 года Наполеон высадился во Франции.
Искатель приключений рассчитывал на всеобщее ошеломление, которое произведет “эта великая новость”. “Нужно лететь, опережать молву!” – воскликнул он. Вперед он пустил ловкие воззвания к народу и армии: во всем виноваты-де изменники, с этими Бурбонами во главе, которые “ничему не научились и ничего не забыли”. Тут значилось: “Французы! Я услышал в изгнании ваши жалобы и вожделения: я переплыл моря и явился к вам. Мои права – права народа и армии. Орел с национальными цветами пролетит, с колокольни на колокольню, до башен Богоматери!”
Однако “орел” побаивался роялистского Прованса: “армийка” пронеслась обходом, по снегам морских Альп, следом за своим императором, который шел пешком. В Дофине народ уже стал изъявлять восторг. Под Греноблем смельчак встретился с первым королевским отрядом. Он подошел на пистолетный выстрел, раскрыл грудь и сказал: “Кто из вас хочет убить своего императора?” Солдаты побросали свои белые кокарды и стали целовать ноги героя. К ним присоединились тысячи крестьян. В самом Гренобле также не было пределов восторгам.
Дальше массы народа провожали своего “спасителя” от деревни до деревни. Всюду слышалась марсельеза, крики: “Долой попов! Смерть роялистам!” Встречались и сильные отряды, высланные против “кровавого чудовища”; но они переходили к императору. Склонился перед ним и Ней, хваставший, что он привезет его в клетке. Только в Париже слышался глухой ропот буржуазии, ее национальной гвардии да политиков. Остальные “так же мало интересовались приездом одного, как и отъездом других”, по словам самого Наполеона. Утром 20 марта король незаметно бежал в Гент, бросив на столе даже депеши Талейрана, но не забыл бриллиантов и четырнадцати млн. франков. А вечером в Тюильри опять показался император.