Его необыкновенно приветливо встречали во всех сибирских тюрьмах (1) охотно, даже с гордостью, показывали орудия пыток (2) — оковы, плетки-тройчатки, шомпола, водили по самым потаенным закоулкам, до которых, вероятно, не добирался ни один ревизор. Ту же приветливость он ощутил и во дворце премьер-министра: в подобострастной позе лакея, ожидающего у порога, в мягкой улыбке главы правительства, когда тот пригласил гостя в свой кабинет. Гартевельд, посетивший многие дома русских сановников, был поражен их необычайной роскошью, поэтому дворец премьер-министра его особенно не удивил. Приятно было увидеть в кабинете Столыпина рояль.
Высокий, худощавый Гартевельд утонул в мягком, глубоком кресле. Столыпин, погрузившись напротив в такое же, провел рукой по бледному, исклеванному оспой лицу, пригладил черную, с проседью бороду.
— Я очень рад, что вы не пренебрегли моим домом и посетили мое скромное жилище. Рассказывайте, что видели, какие песни записали, какие мелодии вам более всего пришлись по душе, — с любезной улыбкой сказал хозяин и добавил: — Это меня очень интересует, поскольку я сам большой любитель музыки.
Встретив столь просвещенного собеседника, композитор охотно поделился с ним своими впечатлениями, затем сел за рояль и наиграл самые яркие мелодии. Хозяин, томно прикрыв черные цыганские глаза, ласково гладил рукой пушистого ангорского кота, разлегшегося у него на коленях.
Бесшумно вошел лакей и поставил на полированный столик серебряный поднос с коньяком и кофе.
Столыпин пригласил Гартевельда, разлил по рюмкам коньяк, растроганно проговорил:
— Я счастлив, что познакомился с вами.
— Разрешите побеседовать с вами, как говорят в России, «по душам».
— О, пожалуйста, прошу…
Столыпин почесал за ухом ангорского кота, сел поудобнее и приготовился слушать.
— Я знаю, что вы очень заняты, — начал композитор, — знаю, что за всем вы просто не в состоянии уследить, и поэтому по-дружески, как частное лицо, осмелюсь обратиться к вам с просьбой кое-что изменить и пересмотреть… Столыпин понимающе кивнул.
— Немало страшного увидел я в ваших тюрьмах… Уверен, что все это творится не по вине центральной власти. — Взглянул на хозяина, словно хотел убедиться, что можно говорить дальше. Столыпин, не меняя выражения лица, внимательно слушал. Это ободрило гостя. — Я встретил каторжников, которые мечтают о смерти, как о спасении. Мне показали политического Черкашина, у него отобрали подкандальники, и он натер себе на ногах кровавые раны (3). Я наблюдал, как в тюремной больнице на грязных нарах лежат больные в кандалах (4). Мне показали так называемый «горячий карцер» (5)… О, это ужасающее, дикое зрелище!
Столыпин гладил кота, время от времени брал изящную чашечку и маленькими глотками отпивал кофе. Изредка в его глазах вспыхивали злые огоньки, но они тут же гасли, и композитор ни разу не уловил их блеска.
Гартевельд нарисовал яркую картину тюремных драм и каторжных трагедий, пытаясь раскрыть перед премьером страшные беззакония тюремного начальства (6), о которых, разумеется, ничего не известно главе правительства. Композитор был в этом абсолютно уверен, а глядя на Столыпина, на его сосредоточенное, чуть усталое лицо в розовых оспинах, лишний раз убедился в правоте своего предположения.
Прощаясь с композитором, Столыпин сказал:
— Я еще и еще раз вас благодарю. Прошу поверить, что все недостатки тюремного быта вскоре будут исправлены. Счастливого пути, друг мой! — И он сердечно пожал руку Гартевельда.
Столыпин не солгал. Едва отъехала карета, он позвонил министру юстиции:
— Какой идиот дал шведскому фигляру пропуск в тюрьмы? Ничего не хочу знать! Запомните, чтобы больше подобных фокусов не повторялось.
В ярости он швырнул на рычаг телефонную трубку. Гневно тряслась густая черная борода с редкими седыми кустиками, а розовые оспины на щеках премьера покраснели и стали похожи на капельки крови».
Понятно, что при данном приватном разговоре никто третий не присутствовал и стенограммы беседы не вел. Получается, весь этот диалог писателем Савчуком от начала и до конца выдуман? Оно так, да не совсем. При анализе цитируемого текста становится очевидным, что автор был знаком не только с газетными публикациями, где сообщалось о встрече Столыпина с Гартевельдом, но и основательно проштудировал книгу нашего героя. За сим — двинемся далее по заблаговременно расставленным меткам и прокомментируем выделенные в цитируемом тексте Савчука фразы.
(1) …необыкновенно приветливо встречали во всех сибирских тюрьмах
В части «приветливо» — это, скорее, преувеличение. Все ж таки речь идет о тюрьме — о богопротивном, а не богоугодном заведении. Но вот подчеркнуто-обходительно — пожалуй. Как уже поминалось: всяческое заискивание и преклонение перед всем иностранным у нас в крови. О чем лишний раз свидетельствовал и сам Гартевельд:
«Я не высокопоставленное лицо, но тобольская администрация все-таки чуяла во мне хотя бы «хитрого немца» и, на всякий случай, старалась показать «товар лицом»».
Да и как, скажите на милость, можно было иначе встречать нашего «этнографа», коли у того на руках, как мы предполагаем, имелась бумага от самого премьер-министра? И, замечу, не только она одна. Так, в данном случае, что весьма вольно интерпретирует писатель Савчук, Вильгельм Наполеонович заблаговременно заручился поддержкой тобольского губернатора:
«Я поехал к губернатору Н. Л. Гондатти. Это — человек чрезвычайно любезный и обходительный, и, кажется, единственный губернатор в России, променявший карьеру ученого профессора на карьеру администратора. <…> Будучи сам этнографом, Н. Л. Гондатти сделал все возможное, чтобы облегчить мне мою задачу, т. е. запись тюремных песен… Он по телефону предупредил администрацию тюрьмы о моем приезде, и мы условились, что я 3-го числа (июля) буду в тюрьме».
Что и говорить — несказанно повезло нашему герою с местным губернатором. Николай Львович и в самом деле являл собой типаж пресловутой белой вороны, невесть как затесавшейся в сплоченные ряды бесцветного местного чиновничества, хлёсткий портрет коего за двадцать лет до Гартевельда отписал Иван Белоконский:
«…большинство чиновников устраивается в этой стране только «временно», чтобы нажить как можно более и ехать обратно в Россию. Произвол в Сибири полнейший. Законы не имеют почти никакого значения: здесь всякий молодец на свой образец. Чтобы убедиться в справедливости нами сказанного, следует только прочесть сибирские газеты. <…> Сибирь оставлена на произвол людей, назвать которых настоящим именем не позволяют обстоятельства».
(2) …показывали орудия пыток
Разумеется, никто специально, а уж тем паче — с гордостью, Гартевельду орудий пыток не показывал. Как признавался сам Вильгельм Наполеоныч: «И если существуют в Тобольской каторге истязания, то, конечно, не мне их было показывать». А что касается плеток:
«Осматриваясь кругом, я вдруг, к моему крайнему удивлению, увидел на этажерке, — что вы думаете? — пару плетей!!!
Г. Могилев скоро вернулся.
Я, конечно, спросил его, к чему находятся здесь эти инструменты, изъятые из употребления законом в 1901 году.
На это г. смотритель пояснил, что в Тобольске хотят устроить тюремный музей… Что же! Дело хорошее!»
Вот уж не знаю: то ли и в самом деле подобный музей создавался, то ли г-н Могилев находчиво и с особым цинизмом выкрутился?
(3) …показали политического Черкашина, у него отобрали подкандальники, и он натер себе на ногах кровавые раны
В тексте Гартевельда политзаключенный с такой фамилией не встречается, но лишенный подкандальников политический узник действительно фигурирует. Это арестант по фамилии Тахчогло, с которым Наполеоныч держал беседу в камере тобольской тюрьмы в начале июля 1908 года:
«В одной из этих камер я застал политического заключенного Тахчогло, оставленного при университете и стрелявшего в Екатеринославле в пристава. Он два раза покушался на самоубийство, перерезая себе вены на руках, первый раз пером, а второй — куском стекла, но оба раза неудачно.
Положение его было тяжелое. Этот Тахчогло — enfant terrible[62] тобольской каторги. Г. Могилев мне рассказывал, что когда привезли Тахчогло в каторгу, то он объявил ему, что в каторге все должны подчиняться режиму. На это Тахчогло ответил: «Вы можете подчинить себе 600 человек, но не меня». Тахчогло после покушения на самоубийство выглядит очень плохо. Когда врач при мне начал уговаривать его не повторять подобных экспериментов, он молчал и иронически улыбался. Эту улыбку молодого интеллигентного человека, замурованного в четырех стенах, я не забуду долго».
Осмелюсь высказать предположение, по какой причине писателю Савчуку понадобилось изменить реальную фамилию «Тахчогло» на нейтральную «Чернышев». Все дело в том, что сей юный пламенный революционер хорошо начал, но… плохо кончил:
Тахчогло Дмитрий Дмитриевич. Родился в 1887 году в Херсоне в дворянской семье. Окончил физмат Санкт-Петербургского университета. Участвовал в революционном движении, примыкал к РСДРП. 1 мая 1905 года был арестован, при аресте оказал вооруженное сопротивление, ранив полицейского пристава. В сентябре 1905 года военно-окружным судом Екатеринославля приговорен к смертной казни, но приговор «за молодостию» смягчили до 15 лет каторги. Был этапирован в Тобольской централ. В 1910 году как злостно не подчиняющийся режиму переведен на Нерчинскую каторгу, а оттуда — в Александровский централ. Срок каторжного заключения Тахчогло закончился в 1914 году, после чего он продолжил отбывать наказание в качестве ссыльнопоселенца. Революцию встретил в Иркутске. В период с сентября 1919 по март 1920, служил избранным Гласным городской Думы Иркутска, руководил земельным отделом городской управы. Местными чекистами характеризовался как «видный» партработник. Тем не менее вскоре Тахчогло арестовали. В апреле 1923 года он содержался в заключении в Петрограде, затем был перевезен в Москву. Дальнейшая судьба неизвестна…