Вам представляется, что образ Мити Гаврилова служит «зеркалом» целого поколения. Я бы не осмелился толковать этот образ так расширительно. На мой взгляд, Митя Гаврилов — это не то типическое лицо, не тот характер, что способен вобрать в себя основные черты послевоенного молодого поколения. Митя лишь один из вариантов (наметок) этого характера, один из подступов к нему. Он воплощает лишь часть поколения, и часть наиболее уязвимую, даже болезненную. Корни этой «болезни» уходят глубоко — не только в минувшую войну... Каждое поколение мужчин в семье Гавриловых целиком (!) выбивалось войнами (империалистической, гражданской, Отечественной), что, понятно, накладывало мрачный, трагический отпечаток на весь ход ее жизни, на весь распорядок домашнего бытия; отпечаток этот ложился и на ребячью, и — еще сильнее — на женскую половину дома. Создалось ощущение внутреннего тупика, полнейшей безвыходности из трагического лабиринта войн и смертей, и ощущение это кристаллизовалось в формулы покорности и страха перед будущим: «так на роду написано», «так заведено», «чему быть, того не миновать» и пр. Митя не желает мириться с произволом этого воплощенного в пословицах и поговорках житейского «рока» и объявляет ему бой (пока лишь в мыслях). В голове его зреет наивный, по-мальчишески дерзкий замысел предотвращения всех и всяческих войн: он намеревается навсегда исцелить человечество от братоубийственной розни с помощью... живописного полотна, где был бы представлен воочию ужас всех пережитых в истории войн. Митин порыв — прямой отзвук всех войн, отгремевших в нашем веке над страной, собирательное эхо большой человеческой трагедии. Образ Мити Гаврилова выражает крайние, а вовсе не типичные умонастроения тогдашней молодежи.
Его антитеза в романе — Лукин, бывший в первые послевоенные годы комсомольским вожаком. И его больно охлестнула война, но боль эта не вынашивалась, а преодолевалась им в самом процессе неустанного созидания — созидания новой и лучшей жизни. Лукин с его активной миссией строителя и творца обновленной жизни должен, на мой взгляд, прочитываться как некая противоположность Гаврилову. Лукин олицетворяет собой иную (чем Гаврилов) часть молодой послевоенной смены. Но конечная цель Лукина смыкается с конечной целью Гаврилова: цель эта — служение миру, отпор войне. Различны лишь пути, какими идут герои к единой цели.
— Война служит в романе не фоном, по которому вышита канва современного действия, а тем незыблемым каркасом, без которого книга превратилась бы в набор разрозненных глав. Война в романе — связующее звено поколений, и опыт ее не дано забыть или миновать ни старым, ни молодым. Так что «мирная» проза оказывается на поверку закономерным развитием военной. Согласны ли вы с этим выводом?
— Мало сказать: согласен, — я вообще считаю его единственно верным, если речь идет о соотношении «мирной» и «военной» прозы. Разве не является тот же Митя Гаврилов связующим звеном между нашим временем и войной, между «современной» и «военной» темой?
Впрочем, размежевание тем, тематическая «чересполосица» кажется мне неприемлемой, даже неестественной. Подобное разделение тем существует разве лишь в воображении критиков, а мы опрометчиво вторим этому сложившемуся критическому трафарету. Военная и послевоенная эпохи нераздельны, нерасторжимы, слиты в нашем сознании, в нашей памяти. И Коростелев, и Дорогомилин, и Павел Лукьянов — все они несут тяжелый груз памяти, оставленный войной. Это не только память бед и лишений, но и память конечного торжества — народной победы.
Мы одержали победу — вот что, по моему суждению, должно быть главной «философией» военной романистики. Победа есть драгоценная частица нашей патриотической истории, и никому не дано ее отнять у нас. Все драматические коллизии военной поры отступают в памяти перед этим возвышающим народ словом: «Победа!» Слово это и высокий смысл его перейдут как по завещанию к нашим сыновьям, нашим внукам, грядущим поколениям людей, которые смогут, если надо, постоять за Отчизну. Вот почему именно война и все, что связано с нею, служит, как вы верно заметили, каркасом моего романа, и другого каркаса я себе не мыслю.
Очевидно, не всегда и во время войны, и после нее цели общие совпадали с целями и интересами частными, и даже Победа не смогла осушить слезы матери, потерявшей на войне сына или мужа, не смогла утишить ее скорбь. Но в драматическом скрещении личной и общей, народной судьбы не следует, по-моему, видеть главное существо войны. И драматизм этот не нуждается в нагнетании, которое стало излюбленным приемом некоторых военных писателей. Романисту необходимо подняться над голой эмпирической реальностью и по ступеням художественных обобщений взойти на ту площадку, с которой открывается не узкий «поленовский» дворик эпизодов и происшествий, а широкая панорама исторического обзора. И взглядом с этой площадки он должен пронизывать все драматические сюжетные ходы своего повествования.
— Откуда черпаете вы тот разнообразный материал, что ложится в основу ваших книг? Есть ли у ваших персонажей прототипы, а если есть — насколько точно переносите вы их на страницы своих произведений?
— Я придерживаюсь того мнения, что всякая проза (не говоря уже о поэзии) должна представлять собою «биографию чувств», но вовсе не обязательно «биографию событий». В юности, как я уже рассказывал вам, я попал на фронт и там повидал и запомнил столько, что армейская среда стала для меня главным источником того материала, что составил впоследствии основу многих моих книг, тем «резервуаром» жизненного опыта, без которого я затрудняюсь представить себе любую писательскую судьбу. Но из всего виденного мною (на подробное и полное описание которого не хватило бы, я думаю, и целой жизни) я стремился отобрать по возможности лишь то, что создает атмосферу н объем большого и целостного события, а не частных и мелких происшествий и эпизодов. Впрочем, копилку опыта я, как и всякий писатель, пополнял непрерывно, и слова «жить» и «познавать» для меня почти синонимы.
Ни у одного из моих героев нет прямого прототипа, вернее — прототип такой никогда не бывает единственным. Допустим, внешность подполковника Таболы из романа «Танки идут ромбом» «списана» с командира 1184‑го истребительно-противотанкового артиллерийского полка подполковника Эрестова, а жизненный путь героя во многом повторяет биографию совершенно не связанного с полком человека — бывшего директора Тарановского совхоза (Кустанайской области) Бакутского, у которого я гостил всего два дня... Но одно я взял себе за непреложное правило: «своевольничая» с прототипами, в неприкосновенности сохранять в книгах реальное место действия. Так, пейзажи, виденные мною на Орловщине, в нетронутом виде перенесены в главы нового романа, посвященные Сухогрудову; пейзаж луговой речки Мокши написан «с натуры» и воспроизведен в главах, повествующих о механизаторах Павле и Степане.
Расскажу один любопытный случай, приключившийся со мною во время работы над первой книгой романа «Годы без войны», а точнее — когда я еще только собирал материал для него. Меня привлекло тогда село Коломенское, которое я задумал сделать существенным местом действия одного из героев романа. Я тщательно изучил природу местности, облазил ее, что называется, вдоль и поперек, выбрал даже избу, где должно было развиваться действие нескольких глав (хозяйку я в эти планы, разумеется, не посвящал), но позднее, в разговоре с местными жителями, выяснилось, что в то самое время, когда должен был действовать мой герой, над Коломенским почти ежедневно стояло удушающее зловоние, которое розой ветров надувалось из-за Москвы-реки, с располагавшихся там отстойников. Не упомянуть об этом смраде — значило бы погрешить против истины: реалии изображаемой местности я всегда старался передать в своих книгах, соблюдая максимальную точность; вносить же это, с позволения сказать, амбре в роман, откровенно говоря, не хотелось. И целый эпизод пришлось скрепя сердце выбросить из книги, в которой от обширного замысла, связанного с Коломенским, осталась лишь одна неприметная «зарубка» — соседнее с Коломенским село Дьяково, откуда приходит к Коростелеву родственница Кирилла Старцева, подрабатывающая на отпевании покойников.
Или другая «оказия»: один из эпизодов романа (уже во второй книге) должен был происходить на площадке для выводки собак. Я в своем выборе остановился на площадке, находившейся неподалеку от Серебряного бора. За ней открывался бесподобный вид на Рублевские леса и гребной канал в Крылатском. Но когда глава уже была написана, я вдруг вспомнил, что канал был построен позднее времени действия моей вещи, а в указанное в книге время на месте будущего канала располагался карьер, откуда вывозили галечник для московских строек. И готовый пейзаж пришлось переписать.
«Привязанность» к конкретному месту действия, с моей точки зрения, вовсе не слабость, напротив — непременное условие художественной достоверности: в романе «Танки идут ромбом» все названия деревень подлинны (кроме, разумеется, одного: Соломки); кстати, и все имена командиров — вплоть до комдивов и комкоров — также.
Между прочим, увиденного и пережитого иногда бывает явно недостаточно для воссоздания правдивых и точных картин тех или иных крупных исторических событий. В таких случаях волей-неволей обращаешься к архивным документам, к давней периодике, к мемуарам и запискам участников событий, беседуешь с очевидцами... Не раз доводилось мне заниматься разысканиями, скажем, в архиве Министерства обороны СССР. Без такой предварительной черновой работы не может, я думаю, обойтись ни один писатель, предполагающий строить свое повествование на историческом материале.
— А вымысел — какова его доля в ваших сюжетах?
— Видите ли, дело творческое — дело, безусловно, интимное. Какова доля правды и какова — вымысла, спрашиваете вы. Тут, извините, надо стосвечовую лампу поставить, чтобы разглядеть хорошенько сюжетные закоулки хотя бы одного романа, не говоря уже обо всех сразу. Вот вам характерный пример: в поединке, который описан в «Верстах любви», я участвовал сам, но когда поединок этот перекочевал на страницы романа, он изменился соответственно тем требованиям, какие диктовала уже сложившаяся