ка его, и это знаменательно, и об этом хочется сказать особо. Взгляд свой на подвиг Толстой связывает непосредственно с теми событиями, в которых этот подвиг совершается; если события эти лежат не в русле народной жизни и противны народу, подвиг этот становится бессмысленным, или ненужным, или трагическим обстоятельством одной прекрасной жизни. Если обстоятельства лежат в русле желаний народа, то есть дела, совершаемого во имя Отечества, когда отстаивается право жить на своей земле, — всякий, даже малый, подвиг обретает огромный смысл и значение для Толстого, и он раскрывает его во всех доступных возможностях художника.
Принцип или взгляд на это просматривается в самом начале творчества Толстого. Уже в называемом здесь мною рассказе «Набег» он так формулирует для себя подвиг русского солдата (русского человека): «Француз, который при Ватерлоо сказал: «Гвардия умирает, но не сдается», — и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно. Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости...»
Очень много в нашей критике писали о подвиге Андрея Болконского, как он, подхватив знамя полка, пошел на французов под Аустерлицем и таким образом остановил или, вернее, приостановил их наступление. Но мне почему-то (сколько раз я ни перечитывал эту главу) кажется, что Толстой не придавал этому подвигу того значения, какое позднее исследователи его творчества приписывали ему. И дело тут вот в чем. Кампания 1805 года была ненужной России и русскому народу, и вся бессмысленность этой войны показана Толстым. И в этом плане подвиг Андрея Болконского, хотя Толстой и не подчеркивает это, тоже является ненужным. И это ясно видно по тем деталям, которые Толстой берет, наполняя картину жизни. Андрей взял знамя и побежал навстречу французам, он кричал «ура» и думал про себя: «Вот оно!», полагая, что за ним побегут отступившие солдаты, и они побежали за ним и на какое-то время задержали и опрокинули французов, но то, что видел Андрей перед собой, очень характерно и говорит о бессмысленности и всей кампании, и этого боевого эпизода. «...Он вглядывался только в то, что происходило впереди его — на батарее. Он ясно видел уже одну фигуру рыжего артиллериста с сбитым набок кивером, тянущего с одной стороны банник, тогда как французский солдат тянул банник к себе за другую сторону. Князь Андрей видел уже ясно растерянное и вместе озлобленное выражение лиц этих двух людей, видимо, не понимавших того, что они делали». И когда Андрей был ранен, когда он падал, его мысль продолжала как бы вращаться вокруг этих двух — русского и француза, — единственное, что ему хотелось угадать: «убит или нет рыжий артиллерист, взяты или спасены пушки». И это ставшее уже знаменитым аустерлицкое небо Андрея — это лишь продолжение его восприятия бессмысленности сражения; здесь не случайно от конкретного образа, от конкретной мысли Толстой переходит к бесконечному пространству, к высокому небу и восклицает: «И слава богу!, что ничего, ничего, кроме тишины и успокоения, в мире нет».
Князь Андрей совершил подвиг по всем военным законам и своему гражданскому долгу, он совершил дело великое — поднял солдат в атаку. Но во имя чего? Ведь вопрос о Родине тут не стоял. России не угрожало — быть или не быть свободной после этого сражения. Но совсем иная интонация повествования, даже иное стилистическое построение фраз возникают тотчас, как только Толстой приступает к рассказу о событиях решающего значения. Как ведет себя Андрей Болконский на Бородинском поле? Он получает смертельное ранение от ядра, разорвавшегося у его ног, но этот совершенно не идущий в сравнение с первым подвиг его, что он не упал, не стал кланяться французским ядрам на виду у своих солдат и офицеров, этот кажущийся бессмысленным поступок его, в сущности, является великим подвигом мужества так, как его понимает и подает нам писатель.
Толстой, безусловно, понимал, что Аустерлицкое сражение было бессмысленным для России. Всем ходом повествования и ходом развития событий он говорит об этом. Но у него есть и непосредственная, прямая оценка этого события. Сам же Андрей Болконский, герой Аустерлица, перед Бородинским сражением говорит Пьеру: «Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение, — и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драться...» Что же касается сражения Бородинского, то тот же Андрей Болконский говорит о нем: «Мы выиграем сражение завтра. Завтра, что бы там ни было, мы выиграем сражение!» Уверенность эта понятна. Потому что здесь дело касается главного — Родины, и всех — и офицеров и солдат — объединяет одно чувство, которое, как подмечает Болконский, «есть во мне, в нем, — он указал на Тимохина, — в каждом солдате».
Тяжелое ранение Андрея Болконского на Бородинском поле, если поверхностно взглянуть на это, в сущности, случайно. Он мог бы отступить на шаг или лечь на землю, и разорвавшийся снаряд не задел бы его, но Болконский не падает, не пугается, а говорит упавшему рядом с ним адъютанту: «Стыдно, господин офицер!» Но у самого мелькает: «Неужели это смерть? — думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. — Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю воздух...» — Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят». Как будто бы незначительное замечание делает Толстой: «на него смотрят», — но именно из этого, что на него смотрят, что он являет собой пример мужества, стойкости, силы перед солдатами и офицерами своего полка, — пример этот, это, казалось бы, простое и незаметное солдатское дело, перерастает в подвиг. Уже не банник, который тянут к себе то француз, то русский, для чего и зачем, непонятно, уже не бездонное небо встает перед ним, как это было под Аустерлицем, и было, в сущности, бессмысленно: Толстой подтягивает сюда детали, образы, несущие и смысл личной любви к жизни, и раскрывающие любовь к Отечеству в душе князя Андрея, как и в душе каждого русского человека, вставшего грудью перед врагом на Бородинском поле. «Я люблю жизнь, люблю эту траву», — думает Андрей в первую минуту, пока снаряд еще не разорвался, когда же он открыл глаза, он уже увидел не бездонное небо, которое можно было увидеть точно так же, как под Аустерлицем; но ему сейчас же вспомнились: «луг, полынь, пашня, черный крутящийся мячик и его страстный порыв любви к жизни». И дальше Толстой пишет, что в двух шагах от него стоял высокий черноволосый унтер-офицер. Офицер этот был ранен, голова его была обвязана бинтами, он шел из самого центра сражения и теперь, остановившись, рассказывал солдатам подробности боя. Толстой замечает, что все с жадностью слушали его. Несмотря на свое тяжелое ранение, и Болконский начинает прислушиваться именно к этому разговору, из которого он мог понять, как решалось Бородинское сражение. «Князь Андрей, так же как и все окружавшие рассказчика, блестящим взглядом смотрел на него и испытывал утешительное чувство».
Для Толстого подвиг никогда не представлялся делом громким, эффектным, показным, и потому он с такой любовью и с таким глубоким проникновением в психологию русского солдата выписывает образы капитана Тушина с его простодушными, веселыми, смелыми, не щадящими своей жизни батарейцами, когда дело касается воинской чести, чести русского оружия, выписывает капитана Тимохина, всех тех, с кем вместе был в самой огненной точке, на редуте Раевского, Пьер Безухов, этот добродушный толстяк, только после всех страшных пережитых недель и месяцев наполеоновского нашествия понявший смысл жизни и душу простого русского мужика-солдата. Мне думается, что и образ Кутузова следовало бы рассматривать в этом общем восприятии подвига Толстым. И тогда нам становится понятным, что стоит за видимой флегматичностью этого старого полководца, который только и делает, что подчиняется общему ходу событий, как будто не направляет их, но в главный момент, в самый накал сражения, судьба которого еще не для всех ясна, говорит прискакавшему от Барклая де Толли адъютанту: «Неприятель отбит на левом и поражен на правом фланге. Ежели вы плохо видели, милостивый государь, то не позволяйте себе говорить того, чего вы не знаете. Извольте ехать к генералу Барклаю и передать ему на завтра мое непременное намерение атаковать неприятеля». Затем он вызывает адъютанта Кайсарова и приказывает ему ехать в войска и объявить по линии, что «завтра мы атакуем». Это не пассивное наблюдение, нет; это тот самый подвиг, но подвиг полководца, спасителя России, как его понимал великий художник. Мне думается, что этот художественный текст Льва Николаевича не только близок к истине — так события и происходили в то время — но есть и глубочайшее проникновение в правду жизни и в правду истории.
Принято считать главной стилистической манерой Толстого длинную фразу. Многие современные критики, как только видят в произведениях нынешних авторов длинную фразу, сейчас же: восклицают: «Под Толстого!» Это глубоко ошибочно и неверно. Стилистика Толстого, как она мне представляется, или стилистическая манера его, заключена вовсе не в размере фразы, а в определенном, присущем только этому художнику строе мысли, сочетании слов, а главное, употреблении слов только в прямом, основном их значении. Толстой избегает нагромождения эпитетов, которые, может казаться, увеличивают эмоциональную нагрузку, но фактически они снижают ее. И фраза далеко не всегда у Толстого ветвиста и одновременно содержит и внешнее движение, и движение души, и прошлое, и настоящее; часто, очень часто фраза эта проста, то есть так проста, что она могла быть написана только гением. Мне хочется привести обычный и, может быть, никогда не приводившийся критиками отрывок из художественного текста Толстого. Вот как он начинает одну из своих глав в романе «Война и мир»: «Кутузов отступил к Вене, уничтожая за собой мосты на реках Инне (в Браунау) и Трауне (в Линце). 23 октября русские войска переходили реку Энс. Русские обозы, артиллерия и колонны войск в середине дня тянулись через город Энс, по сю и по ту сторону моста». Как можно заметить, Толстой вводит не в разговорную речь, а в авторскую слова далеко не литературного порядка (и для того и для нынешнего времени) — «по сю и по ту сторону», но слова эти так органично вплетены в текст, так естественны в этой толстовской фразе, что они, и пожалуй только они создают объем картины. Здесь нет эпитетов, нет нагромождения слов, которыми можно было бы разукрасить идущие колонны войск: «запыленные», «усталые», «голодные» и т. д. и т. п., но все это мы не только чувствуем, но все это встает перед нашим читательским взглядом и вырастает в неповторимую картину перехода и переп