Напрасные совершенства и другие виньетки — страница 21 из 53

Меня на ковер так и не пригласили, но о потраченном времени жалеть не пришлось. Во-первых, статья пошла в номер без дальнейших разговоров, а во-вторых, когда Лева вышел позвать в кабинет другого, явно более спорного автора, он почтительно назвал его Львом Николаевичем, и я сообразил, что это был очень похожий на мать сын Ахматовой и Гумилева. Его лагерные мытарства остались к тому времени давно позади, а собственная репутация шовиниста-этногенетика только набирала силу, и он все еще ходил в диссидентах; публикация в “Народах Азии и Африки” была, по-видимому, нужна ему и отнюдь не гарантирована. Подстрекаемый любопытством, я проскользнул в дверь вслед за ним.

Полки вел Котовский 2-й. В противоположность брутальному бритоголовому гиганту, созданному усилиями Каплера, Файнциммера и Мордвинова (и его, вероятно, еще более жуткому прототипу), он оказался вальяжным, с пухлыми щечками и аккуратной прической, советским джентльменом, среднего роста, при галстуке и в замшевых туфлях. Ничто в его вкрадчивых манерах не наводило на мысль о конском топоте, сабельных атаках, тачанках, погромах, трупах. Мягкими, дипломатично закругленными фразами он заговорил об интереснейшей статье почтеннейшего Льва Николаевича. Я все ждал, когда же он совершит свой выпад, и – после изматывающих комплиментарных подступов – дождался.

– Чего мне, может быть, недостает в статье многоуважаемого Льва Николаевича, – все с той же воркующей ласковостью сказал он, – это четкого применения классовых, историко-материалистических критериев. Возможно, оно просто недостаточно бросается в глаза при первом чтении, и Льву Николаевичу, я думаю, самому представится желательным дать эти моменты более, так сказать, выпукло.

Гумилев заговорил со столь невозмутимым спокойствием, что я ему немедленно позавидовал. За его преувеличенной восточной любезностью стояла не только бескомпромиссная, ахматовской закалки твердость, но и вызывающая, пусть символическая, апелляция к насилию, в которой сказывался то ли киплинговский налет, унаследованный с отцовскими генами, то ли собственный зэковский опыт.

– Благодарю вас, глубокоуважаемый Григорий Григорьевич, за незаслуженно лестное мнение о моем скромном опусе. И вы абсолютно правы насчет классового подхода, каковой в нем действительно не нашел применения. Дело в том, что меня интересуют исторические закономерности более общего порядка. Позволю себе совершенно отвлеченный пример. Если, скажем, взять какого-нибудь человека, поднять его на самолете на высоту в несколько тысяч метров над каким-нибудь пустынным местом и сбросить оттуда вниз, то можно с более или менее полной достоверностью предсказать, что, ударившись о песок, он разобьется насмерть. И для того чтобы прийти к этому научному выводу, вовсе не потребуется учет классовой принадлежности этого человека и социальных взаимоотношений между ним и владельцами самолета. Так что я не думаю, что мой текст нуждается в каких-либо добавлениях, разве что вы, Григорий Григорьевич, настаивали бы на включении в него этого небольшого мысленного эксперимента.

Котовский настаивать не стал. Это было неудивительно, ибо как раз незадолго перед тем в мировой и советской прессе появилось сообщение (которое никак не могло пройти незамеченным в среде востоковедов) о казни каких-то преступников в Саудовской Аравии методом сбрасывания с самолета, сообщение, политически крайне неудобное с официальной советской – подчеркнуто проарабской – точки зрения. Обсуждение статьи на этом закончилось, и она появилась в журнале без изменений.

Таков был исход уникального династического матч-реванша.

Militia et amor

Так по-латыни называется сюжет, сопрягающий две древнейшие профессии и вообще две основные координаты человеческого состояния – войну и любовь. Согласно Овидию, Всякий любовник – солдат, и есть у Амура свой лагерь

По-русски милиция (да и лагерь) звучит немного иначе, но контраста не портит, даже наоборот. Впрочем, это на пугливый интеллигентский взгляд, а народ воспринимает ее вполне по-свойски:

Хоть я ростом-то мала,

Зато круглолицая.

Круглолицых девчат

Любит вся милиция.

И даже:

Пить будем,

Гулять будем,

А милиция придет, —

Отвечать будем.

На примирительный лад настраивает уже сама частушечная силлабика: зА-то, бу-дЕм.

С Мариной Зубковой я познакомился в середине 1960-х годов. На улице я знакомился редко, а тут решился. Я шел к метро из Лужников, наверно, из кино, и стал засматриваться на высокую красивую девушку – собственно, их было две, обе хоть куда, но мое внимание привлекла та, что шла справа. В праздничной летней толпе я следовал за ними, сверля ее глазами, но не осмеливаясь перейти невидимую черту.

Эти маневры не остались незамеченными. Внезапно остановившись, моя избранница повернулась мне навстречу:

– Вы хотели нас видеть?

Промежуток между нами сократился, и, оказавшись лицом к лицу с ней, я невольно ответил в тон:

– Да, вот вас. – Я показал пальцем.

Она что-то шепнула своей черноволосой подруге, та послушно откланялась, а мы пошли вместе.

Марина была моих лет, может, чуть моложе, и ростом почти с меня. Со смуглой кожей, отливавшей на щеках лиловым румянцем, она была похожа на Людмилу Гурченко – с такими же живыми глазами и как бы слегка перебитым носом. Но она была выше, крупнее, здоровее и держалась уверенно. Говорила простовато, но грамотно. Волосы были короткие, светлые, слегка взбитые, наверно, крашеные. Она курила. Во всей ее манере чувствовалась житейская, немного блатная энергия. При высоком росте она еще и носила каблуки.

В общем, было чего бояться – и я боялся. Но страх свой преодолевал. Встреча с такой женщиной означала вызов, бежать от которого было нельзя, тем более что все складывалось как нельзя лучше.

В моей тогдашней жизни она была не главной темой, а, так сказать, побочной партией. Но в промежутках мы стали встречаться. Я звонил ей домой или на работу – в какую-то шумную контору с многоканальной телефонной связью, – и она охотно появлялась. Что она находила во мне, оставалось загадкой. Мы шли в парк, в кино, пару раз посидели во внушавших мне ужас кафе, но все очень чинно, на расстоянии вытянутой руки. Не по ее вине.

Она была женщиной “из другого круга”, в чем и крылась ее желанность и – неприкасаемость. К тому же как раз наступил период диссидентства-подписанства, и соответствующие опасения она тоже вызывала. Вдумываясь в обстоятельства нашего знакомства, я говорил себе, что сам ее выбрал, но тут же вспоминал, что первая заговорила она.

Вообще, я не знал, что с ней делать.

Покупая сигареты, она комментировала их подорожание словами:

– Вот так, значит, нас, трудящихся!..

А разговор о книгах приводил к сообщению о доступности для нее дефицитного издания Пастернака с предисловием недавно арестованного Синявского – благодаря знакомству с “Пастерначком”. Она говорила: “А еще у меня есть Пастерначок!”, и я терялся в догадках, с кем именно из славного литературного клана и в каких именно отношениях, тайных любовных или тайных же служебных, она состоит.

Я делал осторожные попытки сближения – без рискованной короткости. Полагая, что нейтральной площадкой может стать спорт, я предложил лыжную прогулку за город. Она приехала, и тут оказалось, что она едва ли не впервые в жизни встала на лыжи. Тем не менее часа два она прилежно ковыляла по лесу. Это выглядело так беззащитно, что я наконец решился поцеловать ее, а через несколько дней – пригласить к себе домой.

Провал был полный. Как говорит опоссум Пого из американского комикса, мы встретились с врагом, и он – это мы.

Она пришла, с удовольствием выпила и закусила, охотно слушала пластинки, легко перемещалась по квартире. Чем свободнее держалась она, тем принужденнее и замкнутее становился я. Прикоснуться к ней я не пытался, хотя этот шаг назревал с каждой минутой. В какой-то момент она зашла в спальню и бросилась на кровать, свесив ноги на пол и откинувшись назад.

Отступать было некуда. В последнем и бесповоротном порыве непричастности я схватил крутившуюся на проигрывателе пластинку – до сих пор со стыдом помню какую и от стыда же не могу назвать – и грохнул об пол.

Она встала, вышла в гостиную, походила взад-вперед и начала прощаться. Я принялся ее удерживать. Все это без рук, да и какие руки, она была не слабее меня, но на истерическом надрыве.

И тут произошло нечто из совершенно незнакомой мне оперы. Она набрала номер и попросила за ней заехать. Я остолбенело молчал; теперь уже она не уходила – в ожидании. Вскоре раздался звонок в дверь, я открыл, там стояли два милиционера. Они сослались на вызов, зашли и, убедившись, что пьяных нет, драки тоже, вежливо вместе с ней удалились.

Амуры на этом, кончились но и репрессивных мер вроде бы не последовало, хотя кто знает.

Милиция звучит по-русски не просто иначе, чем по-латыни, а с оттенком некоторого, что ли, умиления. У нас есть даже имя Милица, возводимое то к славянской милости, т. е. “любви”, то к медовой греческой Мелиссе. Так что недаром моя милиция меня бережет. Мрачные слухи о ней, как видим, преувеличены.

А поворотись-ка, сынку!

Борьба с превосходящими силами советской власти (последствия подписантства; 1968–1969) особенно сильно ударила по моему желудочно-кишечному тракту. Пришлось лечь на обследование в Институт гастроэнтерологии.

Я хороший пациент – охотно прохожу осмотр, четко следую указаниям врачей, умело глотаю лекарства. А в институте я наловчился заглатывать и разнообразные резиновые шланги и трубки и мог как ни в чем не бывало беседовать со знакомыми, прогуливаясь по больничному коридору с зондом, опущенным куда-то там в глубь моей поджелудочной железы, ухарски держа его мундштук между зубами.

Анализам не было конца, а на мои вопросы о диагнозе молодая врачиха, видимо, писавшая на мне диссертацию, невозмутимо отвечала: