м мосту, — рассуждал Ян. — Днем нам не перебраться. Эти хозяева для нас вряд ли опасны, но кто знает?» В голове у него мелькнула мысль, столь же соблазнительная, как и неосуществимая: завладеть одной из этих подвод и дерзко поехать на ней к цели. Он не сомневался, что это был бы самый быстрый и явно самый безопасный путь. Никто не обратил бы на них внимания, так же как не обращают внимания на всех этих хозяйчиков и возчиков, едущих по своим каждодневным делам в город, на поле, в лес. Можно было упиваться этой идеей, но ее не осуществишь.
Оставалось только уйти в лес и ждать. Ждать до самого вечера, когда начнет темнеть… а сейчас только-только рассвело. Это будет жутко длинный день, наверно, самый долгий и самый мучительный из всех, прожитых ими в пути… под дождем, в слякоти. Яна трясло от холода, холодные капли стекали по шее на спину, плечи, лопатки — все было мокрое, а снизу по всему телу шел холод от закоченевших промокших ног. Майор был не в лучшем состоянии. Стоять неподвижно на месте нельзя. Даже если им придется бессмысленно ходить в лесу вдоль опушки туда-сюда, только чтобы двигаться, все равно это лучше, чем стоять вот так, в бесконечном, убийственном ожидании.
— Пошли. — Ян дернул рукой.
— Куда? — спросил майор, когда Ян потащил его обратно в лес.
— Туда, — строго отвечал Ян.
Ганс Вайнер громко вздохнул. Мокрый, холодный лес начал внушать ему больший страх, чем самое худшее из того, что могло ждать его в конце этого путешествия. Он чувствовал, как застывает и тяжелеет все тело, превращаясь в камень, как ноги уходят в землю под этой тяжестью.
— Нет, — сказал он, не в силах сделать следующий шаг.
— Что значит «нет»? — обеспокоенно спросил Ян.
Ганс Вайнер стоял неподвижно, молчал, уставившись куда-то в пространство.
— Что значит «нет»?
Вайнер все так же молчал и не трогался с места.
— Дьявольщина, да что это с тобой?
— Нет, — тихо повторил Вайнер. Потом, словно готовясь помешать чему-то ужасному, поднял руки и крикнул: — Нет! — Его трясло, в остекленевших глазах застыло безумие. — Нет, нет, нет! — бешено вопил он.
Ян остолбенел от страха и, разинув рот, таращился на майора.
Спятил! На миг Ян впал в малодушное отчаяние. Понуро и бессильно стоял рядом с орущим пленником, чувствуя, что вот-вот начнет буйствовать вместе с ним. Выть от тоски и отчаяния. В истерическом припадке Вайнер размахивал руками, раскачивая и дергая левую руку Яна, к которой была привязана его правая рука. Возможно, именно это дерганье и привело Яна в себя. Он чувствовал, как его руку бросает вверх-вниз, взад-вперед, эти движения выводили его из равновесия. Он слышал вопли майора. И вдруг очнулся.
— Заткнись!
Вайнер продолжал вопить, не обращая на него внимания.
Ян зажал ему рот свободной рукой и вдруг почувствовал жуткую боль в мизинце. Он вырвал руку из зубов майора, но тут же получил удар в нос, который на мгновение ошеломил его. Однако после второго удара в лицо к нему вернулась холодная ясность сознания. Он отпрыгнул в сторону — и в результате потащил майора за собой. Потеряв равновесие, оба упали. Связанные руки ограничивали их движения. Они метались по земле, наваливались друг на друга, наносили удары свободными руками, уклонялись от них. Дрались тихо, упорно. Когда одному из них удавалось схватить другого, они скалили зубы, пыхтели от напряжения и ярости в окровавленное лицо противника, готовые вцепиться в него зубами.
Ян понимал, что майор тяжелее и сильнее его, а использовать свою ловкость не мог — мешал проклятый ремешок, которым он был связан с левой рукой майора. Без ножа, вылетевшего из чехла во время драки, и без автомата, бесполезного в этой рукопашной схватке, Ян мог рассчитывать только на то, что его правая рука сильнее левой руки противника. На карту была поставлена жизнь. Если он оплошает, майор убьет его, должен убить, ничего другого ему не остается, если он хочет сбежать. Главное, чтобы майор не подмял его под себя, говорил он себе и старался не расходовать силу в слепой, безрассудной ярости. Он наносил удары расчетливо и хладнокровно. После одного из ударов Ян почувствовал, что майор обмяк. Он напряг все силы, придавил противнику руку одним коленом, другим уперся ему в живот. И снова ударил.
Майор дернулся и замер. «Не убил ли я его?» В свой последний удар Ян вложил всю оставшуюся силу. Он упал грудью на грудь майора и громко перевел дух. Но тут же опомнился, освободился от ремешка и из последних сил поднялся. Оперся спиной о дерево, снял автомат с предохранителя. Широко расставленные ноги с трудом держали его. Дышалось тяжело и прерывисто. Постепенно силы возвращались к нему, он приходил в себя.
Вдруг до ушей Яна долетел знакомый звук. Он вздрогнул. Пилорама. «Ах да, рядом лесопилка!» — вспомнил он. Ян жадно вслушивался в высокий ритмичный звук, установившийся в одной тональности. Было в нем что-то успокаивающее, в этом привычном звуке, — как в милой знакомой музыке. Он закрыл глаза и увидел себя, как он с колом в руке подпирает бревно, он на одном конце, Павел на другом, как они вкатывают его на толстые доски, по которым оно уже само, под собственным весом скатывается к упору, а там уже рабочие выкатывают его на тележку и по рельсам подают к рамам.
Майор шевельнулся. Сел, тупо, недоуменно уставился перед собой. Прижал ладони к лицу, протер глаза и начал ощупывать подбородок, щеки, нос, лоб, Отвел от себя руки со следами крови и стал сосредоточенно разглядывать их. Покачал головой, поднял глаза и встретился с настороженным взглядом Яна.
— Здорово мы друг друга отделали.
Только сейчас Ян почувствовал, что у него горит правая бровь, болит нос, а по лицу на усы стекает вряд ли одна лишь вода. Но он не стал этого проверять.
— Вставай!
Ганс Вайнер поднимался медленно и тяжело. Приведя в порядок свое промокшее тряпье, нахлобучил на голову измятый берет. Стоял, неуверенно, виновато глядя на Яна.
«Чучело, — подумал Ян. — Образцовое чучело. Насадить ему на голову пучок соломы, увешать станиолем, и можно смело пугать зайцев в капустном поле. А я что? — Ян посмотрел на себя. — Я бы мог пугать зайцев на другом конце поля».
Вайнер шагнул к Яну.
— Стой! Кругом! — Ян поднял автомат.
Вайнер не шелохнулся.
— Извини, сам не знаю, что на меня нашло.
— Если б ты меня прикончил, небось тоже сказал бы «извини».
— Я бы тебя не убил.
— Теперь пойдешь впереди меня.
— Куда?
— Туда. — Ян показал в сторону леса.
Дождь все накрапывал.
Мокрая одежда облепила их ледяным панцирем.
Неотступная мысль: «Куда?» Пересечь долину он не решался, лес начинал внушать ему страх. Ян знал одно: нельзя стоять на месте. С деревьев текло, как из водосточных труб. Ян дрожал не переставая, на нем не было сухой нитки. Ему казалось, что он с головы до ног закутан в холодный компресс.
«Нет, я не хотел его убивать, — повторял себе Ганс Вайнер. — Когда на уроках закона божьего нам говорили о десяти заповедях, мне казалось странным и ненужным, что нам внушали эту заповедь: «Не убий!» Чтить бога, родителей, не лгать, не красть — да, к этому нужно приучать. Но говорить нам, чтоб мы не убивали? Не ставится ли тем под сомнение сам основной принцип жизни?
Разумеется, эти мысли были взаимосвязаны с моим стремлением посвятить себя литературе, с моими представлениями о ней, о ее гуманной миссии. Даже и не знаю, когда мне вообще пришло в голову стать писателем? — думал Ганс Вайнер. — С детства я тайком вел дневник, которому с опасной откровенностью (если б он попал кому-нибудь в руки) вверял все, что меня особенно интересовало, что выходило за рамки привычного. Я записывал свои суждения о людях вокруг меня, об учителях, об однокашниках. Именно эта рискованная щекотливая откровенность, с которой я писал, моя слабость к деталям побудили меня в один прекрасный день упаковать свой дневник в восковую бумагу, вложить его в жестяную коробку и закопать в саду.
Если я после всего этого дерьма вернусь домой живой и невредимый, этот дневник мне очень и очень пригодится, в нем запечатлена память моих гимназических лет… Было бы жаль лишиться его. Он представляет бесспорную ценность, именно из-за подобных деталей и фактов, которыми жизнь так богата, а человеку они, увы, не придут в голову даже в самой буйной фантазии; зато как легко они улетучиваются из памяти со временем… Кто знает, не сгнил ли мой дневник, пролежав столько лет в своем сыром тайнике?..
В отличие от дневника приключенческий роман, первую главу которого я написал каллиграфическим почерком в свои одиннадцать лет, был наивным лепетом, слабым отваром прочтенных и обожаемых мною великих образцов этого жанра. Мне ничуть не жалко, что вскоре после завершения этого шедевра я устыдился и, разорвав, сжег его в печи… наоборот, в этом проявилась определенная творческая зрелость и требовательность к себе.
Лишь в шестом классе преподаватель литературы Зихер распахнул передо мной магический мир писаного слова, и я загорелся сознательным желанием вступить в него. Кроме того, в глубине души я понял всю трудность, взыскательность и ответственность этого призвания, понял, как многого мне недостает для того, чтобы отправиться в путь, по которому прошло до меня столько великих мастеров. Талант? Если он хотя бы отчасти совпадает с настоятельной потребностью писать, то не исключено, что судьба в какой-то мере одарила меня им при рождении. Но как же далеки были мои опусы от жизни, которая служит источником любого подлинного шедевра. Серая пригородная улица, серый доходный дом, бесцветные монотонные дни с тетей Анной, старой девой, которая вела наше хозяйство, и с замкнутым педантом отцом, чертежником городского строительного управления… таков был мой мир. Серым, бесцветным, банальным было и то, что я кропал по вечерам, рассчитывая создать опорные точки для будущей фамильной саги, задуманной мною… Но вот пришла моя «Ночь великой расплаты», ночь немилосердного сведения счетов с самим собой, с моими наивными иллюзиями. Медленно, в каком-то необычайном провидческом озарении читал я свои записки, и впервые мне удалось превзойти самого себя, стать над своим самовлюбленным «я», которое связывало меня с тем, что я написал до сих пор. Спокойно, беспристрастно (так, как привык я читать других) читал я на этот раз себя — словно это был не я, а чужой, незнакомый автор, который страница за страницей, строчка за строчкой старается добиться моей симпатии. Были места, заинтересовавшие меня, и к ним я возвращался дважды, чтобы быть уверенным в своей критичности, были немногочисленные отрывки, о которых я мог сказать: «Неплохо написано». Я дочитал к утру, глаза жгло от усталости, зато в голове была ясность, доходящая до боли: «Это, как говорят музыканты, упражнения на постановку пальцев, не более. Настоящая литература, всегда привлекавшая меня, в моих записках и не ночевала. Скука, серость, невыразительность, худосочная, вялая описательность. Худосочной, скучной, серой была и жизнь, которой я жил. И к тому же — мне было всего двадцать лет!»