Месяц назад, несмотря на невзгоды военного времени, отец начал мечтать вслух:
— Наш Дюрик, мать, если будет учиться дальше, мог бы стать хорошим ветеринаром. Слышишь меня?
— Если ты заработаешь ему на ученье.
— После войны, говорят, все будет иначе, — продолжал мечтать отец.
— Ну хорошо, хорошо. — Мать хлопотала у стола, и ей не хотелось говорить. — Главное, что мальчик понимает душу животного.
— Именно так… — Отец завернул щепоть самосада в полоску из газеты, закурил, задумчиво всматриваясь в клубы сизого дыма, и продолжил свой разговор: — Зверь-то, он сразу понимает, с кем имеет дело. Но не каждого человека могут понять немые творения. Вот, кажется, у жеребенка нет души. А на самом деле она у него есть. Только не такая, как у человека, потому как это все-таки зверь. Или разве у зверей нет памяти, или они вообще не соображают? И ненавидеть умеют, и любить. Кто их хорошо знает, подтвердит, что у них есть и своя речь, которую они понимают… и желания… и даже чувства. Человеку нельзя забывать о своем месте в природе. Только равнодушный и слепой не понимает, что и каждая живая тварь имеет душу. Лучше и чище, чем у многих людей, потому что зверь не обидит никого без причины.
Две хищные серые танкетки с черно-белыми крестами на боках затаились неподалеку от пещеры в орешнике, дожидаясь того часа, когда мужчины из Лазовиска уйдут на работу, а ребятишки — в школу. Сойки раскричались по холмам и в котловине, как бы предупреждая о задумавших недоброе проклятых существах. Словно предчувствуя что-то, размычались коровы. Кони испуганно били копытами по деревянным стенам конюшни, разъяренные псы пытались сорваться с цепи, а кошки, не ожидая ничего хорошего, заранее скрылись в лощине за горой. И только мамки, тетки и бабки из Лазовиска, занятые, как и всегда, своей постоянной болтовней и сплетнями, проморгали приход немцев. И теперь, вынужденные покинуть свои теплые и пахучие кухни, они чешут языки около единственного в Лазовиске колодца: жалуются на тяжкую жизнь и прикидывают, что бы они могли сделать, если бы… Словом, если бы да кабы… Нет, на сей раз они, судя по их взволнованным голосам, не болтают.
Возле стайки женщин двое немецких солдат. Они дымят сигаретами, играя в руках винтовками.
«Только не делайте глупостей», — хотел издалека подать женщинам добрый совет Дюро, укрывшийся с ближних зарослях кустарника: чтобы не выдать себя, он старался почти не дышать.
Солдаты смеялись над жалобами женщин:
— Малина, моя однорогая Малина… что я без тебя буду делать… чем накормлю детей?!
— Язык дои свой, Мутоня! Слышишь, Мутоня? Теперь ты можешь доить только язык!
— Забодай вас бык вместе с вашим Гитлером, — погрозила им кулаком тетка Краличка, когда ее выставочная симменталка Алиса жалобно замычала после пинка солдатским сапогом в живот, вырвалась из стайки женщин и побежала к своему двору:
— У, живодеры! Не видите, что она стельная!
— Хальт! Хальт!
Один солдат направил на тетку Краличку штык винтовки, она ловко увернулась от него и стала высматривать, нет ли где поблизости суковатой палки.
«Только не это, тетка», — упрашивал, шевеля влажными губами, Дюро, Он чуть даже не закричал: «Дядька Грнач уже мертв, и только за то, что защищал свое добро», — но его язык набух от страха, а в горле перехватило дыхание.
Однако Дюро сразу пришел в себя, увидев реквизированных немцами лошадей. Старая кобыла Язмина, будто бы с самого начала смирившаяся со своей новой участью, безразлично пощипывала губами тонкие зеленые побеги весенней травки. А Пейко?
Пейко определенно чувствовал близость своего повелителя. Он беспокойно вертел головой с буйной гривой, поводя широко раскрытыми чуткими ноздрями, фыркал и даже вопросительно коротко заржал, как бы спрашивая: «Человече, чего ты там торчишь?», и скреб копытом землю от радости, что его вывели из конюшни на волю, оттого, что хочется проскакать с хозяином на спине. Стоило Дюро только заложить в рот четыре пальца и свистнуть, как он в два скачка был бы здесь, в чащобе. Пейко озорно взбрыкнул бы над лежащим Дюро, а потом мягко бы опустился, наклонил шею и по-приятельски ткнул бы его теплой мордой. И все было бы в порядке. Только бы удалось перехитрить этих ненавистных солдат-стражников. Ведь коней они постараются отправить раньше, чем сами уйдут. Потом уже не узнаешь, куда отвели его коня. Может быть, все-таки стоит свистнуть, дождавшись подходящей минуты ночью. Хорошо, что не успел съесть в школе данный матерью завтрак. По крайней мере он не останется голодным и дождется наступления темноты.
После вечерней молитвы село погрузилось в сон. Не спали только в доме Хмеликов. У матери сжималось от волнения сердце. Она еще к обеду приготовила вареники с повидлом, которые так любит Дюро. Но он так и не явился…
— Ну конечно же, где-то застрял, — утешал ее отец, вынимая ремень из штанов и кладя его перед собой на стол, чтобы наказать непослушного, когда он вернется со своей затянувшейся прогулки.
— Столько худого было сегодня, а ты и его хочешь… — испугалась мать…
— А что же? Должен понять, что делает.
— Иисус, Мария, только бы воротился, — просительно вскинула руки мать.
— Придет. Придет и пожалеет! — погладил отец ремень.
Мать закрыла окна ставнями и стала зажигать керосиновую лампу. Когда же она вставила стекло и лампа осветила ее заплаканное лицо, отец смягчился:
— Маришка, не плачь же, не плачь…
— А если его где-нибудь… как дядьку Грнача.
— Прошу тебя, не волнуйся. — Он положил твердую ладонь на ее руку, сжал зубы так крепко, что на скулах заходили желваки, потом тяжело вздохнул, медленно встал и снова заправил ремень в штаны.
А Дюро в это время сидел, спрятавшись в кроне кряжистого дуба на опушке Майерского леска, и продолжал строить всяческие планы спасения жеребенка, всматриваясь в темноту.
В тупичок, упирающийся в гору, на самую середину луга, по которому были разбросаны стволы столетних деревьев, вкатывался с ближайшей железнодорожной станции паровозик с вереницей расшатанных платформ.
Если бы у Дюро под рубашкой был почтовый голубь, он написал бы огрызком карандаша на клочке бумаги: «Отец, я следил за Пейко. Он жив и здоров. Продолжаю наблюдение. Буду осторожен!» А если бы Дюро мог посылать свои мысли на расстояние, как телеграммы, он отправил бы такую депешу: «Сердечный привет с немецкой скотобойни. Немцы все заранее продумали. Сделали здесь из жердей загоны, отдельные для лошадей, отдельные для коров. Яловиц, волов и свиней забивают тут же выстрелами в голову. Перед насыпью полыхают огромные костры, дымят полевые кухни. Мясники здесь же свежуют и разделывают забитый скот. В сладком смраде смешалось вместе мычанье, рев, ржанье, ругательства. Коровы сатанеют от запаха крови. Паровоз пригнал в тупик три товарных вагона. Жду, что будет с Пейко, пока его никто не тронул!»
К этому времени Дюро уже съел половину своего школьного завтрака — солдаты-мясники раздразнили его запахом пожираемого ими гуляша. Солдаты-грузчики внесли разделанное мясо в вагоны. Когда чумазый паровозик увез их, мойщики вымыли ножи мясников, а помощники полевых кузнецов начали раздувать мехами угли в железных полевых противнях. Кузнецы с медными лицами раскаляли в них докрасна железные армейские клейма на длинных щипцах и по отрывистой команде офицерика в свежеотглаженном мундире припечатывали их к каждой корове, каждому коню, чтобы все эти животные считались отныне собственностью германского рейха. Только на минуту прервалась эта жестокая забава, сопровождаемая ревом животных и запахом паленой кожи, когда над лугом загудели самолеты. Мясники, кузнецы, охранники, пособники и офицеры распластались на земле.
Когда пришла очередь Пейко, Дюро в первый момент показалось, что он не перенесет позора его страданий. Жеребец будто бы чувствовал, что за ним следит дружественный взгляд. Когда раскаленное клеймо поднесли к его крупу, он встал на дыбы, а как только подручные прижали его к выхоленной гладкой шерсти, он резко встал на передние ноги, выбросив зад высоко вверх, и левым задним копытом ударил одного из солдат. Тот упал и завопил от боли. Но мучителей было много, и они хорошо знали свое дело. Шестеро из них зависли на норовистом жеребце, канатом привязали его к одиноко стоящему буку и до тех пор охаживали длинной ременной плеткой, пока он не склонил покорно гордую голову.
Дюро отвел от своего любимца глаза со слезами стыда и бессилия. Никто теперь, кроме него, не сможет приложить к ранам Пейко тряпку с отваром ромашки.
Темнело.
Офицер выкрикнул последние распоряжения.
Через три минуты на лугу погасли все огни.
Еще через четверть часа луг опустел, и на нем осталось лишь несколько дозоров.
Свежий ветерок под вечерний звон колоколов сельского костела развеял тучи на небосклоне. Пейко вместе с другими молодыми жеребцами направил свой грустный, просящий взгляд к золотистому серпу месяца. Язмина и ее подруги спокойно паслись, пощипывая травку.
В это время паровозик, тяжко пыхтя, притащил в тупичок первые пустые вагончики для скота. Охрипший машинист по-словацки переругивался с немецким солдатом-переводчиком.
— Где это видано — во тьме грузить скот?
— Приказ есть приказ, его не обсуждают.
— А мне плевать! Грузить не буду.
Дюро впервые после побега из школы усмехнулся: машинист Бендик был его старым приятелем.
Тихо, словно уж, соскользнул Дюро с дуба. Сделав крюк, чтобы не услышали шороха его шагов дозорные, подкрался он к паровозу с неохраняемой стороны. Выждав, когда переводчик занял свое внимание перепалкой погонщиков с испуганными коровами, Дюро шепнул:
— Дядя Бендик! Это я…
— Кто?
— Дюро Хмелик.
— А ну-ка гребись отсюда! — строго зашептал Бендик и прижал палец к губам.
— Возьмите меня на паровоз!
— Сегодня я с охранниками. В другой раз…
— Куда вы коней повезете?
— Не знаю, куда прикажут.
— Этим же составом?
— Нет, этим только коров… Коней, наверное, завтра.