Девочка на первой парте подняла руку и жалобно произнесла:
— А я хочу покакать. Мама сказала, что вы все знаете…
Все засмеялись, а Павлик, в одиночестве сидевший на последней парте, заплакал…
— Три!..
Было как-то сразу заметно, что мама, такая невозмутимо-спокойная обычно, к ужину начала странно нервничать.
— Что… что ты сказал, Павлуша? — переспросила она сына, ученика четвертого класса, в ответ на его простой вопрос о том, где его красный карандаш. Казалось, она смотрела прямо на Павлика, но он заметил, что глаза ее, начинавшие уже со временем потихоньку притягивать к себе мелкие еще, но уже вполне устойчивые морщинки, в основном со стороны висков, смотрели как бы сквозь него, не задерживаясь на случайной преграде, даже в виде собственного сына.
— Случилось чего, мам? — спросил Павлик. — Чего ты такая?
Мама вздрогнула.
— Павлуш, ты знаешь… Сегодня один человек зайдет. В гости… Ну… на ужин… Это надо… по работе… Он мой начальник… не прямой… А здесь в командировке. Ну я обещала… В общем, вы с дедом наденьте что-нибудь… Ну, чтоб с рубашкой было… — Она неловко улыбнулась какой-то не своей улыбкой.
— Его зовут Виталий Юрьевич… Ким.
Виталий Юрьевич оказался веселым смуглокожим мужчиной, директором Тульского филиала маминого строительного управления и, как выяснилось, человеком основательным и семейным. Он долго и с упоением рассказывал про своего Вовчика, такого озорника, что просто сил нет. Мама заметно нервничала, порой она весело и даже чуть-чуть истерично смеялась и подливала гостю шампанское в высокий фужер, один из тех, что в обычные дни стояли в числе прочих хрустальных собратьев в полированной румынской горке на верхней полке. Первым, вежливо откланявшись, поднялся дед Роман, прихватив с собой внука:
— Пойдем, покажешь мне перед сном свою гипотенузу, чтобы я был за тебя спокоен. А то у нас завтра контрольная, — добавил он, приобняв Павлика за плечи. — До свидания, Виталий Юрьевич, — он незаметно толкнул внука в бок, напоминая ему о правилах хорошего тона.
— Да что вы, что вы, просто Виталий! Никаких церемоний, пожалуйста! — Ким широко улыбнулся и перевел взгляд своих узких глаз на Павлика. — Или просто дядя Виталя!
— Спокойной ночи, Виталий Юрьевич, — холодно и внятно произнес Павлик, глядя прямо в глаза гостю. Тот сделал вид, что ничего особенного не произошло, и снова широко улыбнулся, предъявив на этот раз по две золотые коронки с каждой стороны своих мелких зубов. И только один Павлик на долю секунды успел заметить, как мгновенно вспыхнули и так же мгновенно погасли две фиолетовые искры где-то далеко, на самом дне раскосых азиатских глаз…
Он не спал, когда мама и ее гость на цыпочках, в кромешной темноте, пробрались в комнату. Павлик сомкнул веки и замер в предчувствии чего-то ужасного. То, что нечто должно произойти, он понял еще тогда, когда впервые увидел сегодня мамин взгляд, тот самый… Взгляд сквозь предмет… И это нечто пугало его. Он не хотел, чтобы это было так. Так гадко, тайно, при нем, спящем на их с мамой раскладном диване.
— Спит, — прошептала мама. — Только очень, очень тихо… Я прошу тебя, умоляю…
Еле слышно зашуршала одежда. Сквозь наглухо зашторенное окно пробивался тонкий лучик света от уличного фонаря. Он прорезал комнату по диагонали, снизу вверх. У Павлика часто-часто забилось сердце. Ему показалось, что еще немного, и он закричит, забьется в истерике или наоборот, сожмет зубы и… умрет. Умрет от бессильной злобы, от гнева, разрывающего его клокочущие внутренности, от предательства его матери, от ненависти к этому косоглазому отцу неизвестного Вовчика, и, наконец, от страха, от страха перед тем пугающе неизвестным, что должно было произойти сейчас. Он приоткрыл глаз. Через дрожащие ресницы он увидел в свете тонкого фонарного луча мужскую руку с золотым обручальным кольцом. Рука лежала на голой маминой груди и слегка сжимала ее. Он услышал тихий звук поцелуя. Они опустились на диван, в ногах у Павлика. Павлик зажмурился, закусил угол подушки и машинально подтянул ноги под себя. Диван тихо и равномерно заскрипел. В такт этому скрипу тихо доносились сдавленные стоны, стоны самого родного человека, перемежающиеся с сопеньем проклятого чужака. Внезапно Ким замер, перестал сопеть, приподнялся над мамой и резко качнулся несколько раз.
— Все, Витя… Я прошу тебя. Я не могу больше, — прошептала мама.
— Не хочешь… — тихо ответил гость.
— Нет… Не могу… Ты должен меня понять… А знаешь что… — она бесшумно встала и надела халат. — Я лягу на раскладушке, у деда, а ты забирайся к стенке, за Пашку. Он крепко спит, вы вдвоем уместитесь…
Мама вышла из комнаты, тихо притворив за собой дверь. Виталий Юрьевич надел трусы, перевалился через Павлика, вытянул ноги и натянул на себя одеяло. Через минуту он засвистел, свист перешел в сипловатое дыхание, а оно, в свою очередь, плавно переродилось в сочный и равномерный храп. Храп сытого зверя… Победителя… Мальчик неслышно соскользнул на пол, приоткрыл дверь в коридор, осмотрелся и прошмыгнул в туалет. Его начало рвать еще до того, как он запер за собой дверь…
— Четыре!..
Когда, проснувшись утром, Павлик не обнаружил дома маму и дедушку Рому, он удивился только поначалу. Он сразу вспомнил, что вчера они уехали вечерней электричкой на дачу, чтобы с раннего утра начать, а к вечеру следующего дня закончить приготовления к новому летнему сезону — как-никак, апрель все-таки, Гуньке нужен свежий воздух, без тени улыбки говорила мама, да и остальным членам Гунькиной семьи тоже не помешает. По-настоящему удивился он, не обнаружив Гуньку в старом кресле, недвижимо стоящем в течение последних десяти лет на своем законном месте, между ломберным столиком и телевизором. Гунька никогда не спала в другом месте. За годы своей «собачьей» жизни кресло окончательно превратилось в ее незыблемую и слегка пованивающую собственность. Сначала мама пыталась как-то с этим бороться, она сталкивала Гуньку на пол, стыдила ее и даже иногда шлепала. Первые годы, когда Гунька еще не заматерела, она все равно пробиралась ночью к своему креслу и, покряхтывая и попукивая, забиралась в него, устраиваясь на ночь. С годами для нее это стало делом принципа. Она начинала предупредительно рычать, как только мама приближалась к креслу ближе, чем на полметра. Ну а будучи все-таки скинутой оттуда, смотрела на маму исподлобья и тут же, со всем своим упрямством, резко выделяющим сук английского бульдога от почти всех прочих представителей лающего племени, угрюмо начинала новое восхождение, прикрывая ленивым оскалом свой бесхвостый тыл. Ну а когда сиденье этого бывшего антикварного изделия окончательно приняло форму Гунькиного туловища, со всеми ее вмятинами, выпуклостями и следами высохших на обивке соплей, и, стало быть, подтвердило ее хозяйский статус, мама махнула на все рукой и официально признала полное поражение в этой многолетней войне. Поражение без аннексий и контрибуций. К этому моменту Гунькино отвисшее брюхо уже основательно начало перевешивать все остальные части ее бульдожьего тела. Теперь она не спеша подходила к своему креслу с легким чувством брезгливого превосходства над другими членами ее семьи, закидывала тяжелую слюнявую голову на то, что ранее служило сиденьем, вываливала на сторону толстый розовый язык и ждала, пока кто-нибудь подсадит ее, приподняв и забросив на кресло ее круглую пятнистую задницу. Оккупировав таким непростым образом чьи-то владения, Гунька мечтательно закатывала глаза и долго, так и сяк, пристраивала морду в поисках наиудобнейшего для себя положения. Казалось, она говорила: — Ну что? Ясно теперь, кто тут главный? Это вы все должны постоянно доказывать, что вы умные, красивые, образованные, что ведете себя, как порядочные люди, требуете уважения и пытаетесь заслужить любовь окружающих. Мне этого ничего не надо. Я получила все это исключительно фактом своего рождения в помете Агнессы МакУэй из-под Гумберта фон Гумберта, четырехкратного чемпиона Англии. И дети мои такие… и их дети… А с вашими еще надо разобраться. Порода вещь деликатная, через образование и мнимые заслуги не передается…
— Чудовище! — говорила мама. — Чудовище мое! — и целовала Гуньку прямо в слюнявые губы.
— Чучело гороховое! — добавлял дедушка Роман, подозрительно принюхиваясь, каждый раз попадая в опасную зону сомнительных Гунькиных флюидов.
— Фасолевое! — каждый раз поправлял его Павлик и чесал Гуньке вокруг основания хвоста.
И это было единственное, чем можно было пронять наглую образину. Вечно сукровично-влажное, это место было единственным в ее короткошерстой географии, куда она не могла дотянуться никак и никогда. Испуская сладострастные стоны, дрожа всем телом в оргазмических конвульсиях, она только таким образом могла испытать это чувство, отдаленно схожее с природным. Трижды приносившая приплод, Гунька тем не менее имела весьма смутное представление о процессе зачатия и родах, так как при первом из вышеупомянутых действ она служила лишь обонятельной наживкой для перевозбужденного кобеля, который, нанюхавшись до одури сладкими Гунькиными живительными соками, допускался в результате лишь до тряпичного муляжа и, прикусив в экстазе вываленный на сторону язык, разряжался в поллитровую стеклянную банку с помощью двух высокооплачиваемых консультантов по высокопородной случке. Чуть позже они же обеспечивали при помощи стерильной трубочки, воронки и ротовых вдуваний нежное и аккуратное проникновение в Гуньку драгоценных генов, отъятых за последние пару сотен лет у всех этих ленивых обжор — Мак'ов и Фон'ов. Однажды Павлик услышал, как, привезя Гуньку после очередной случки, мама со смехом рассказывала деду о том, как слегка промахнувшись, Ксюха, мастер по случке, вынуждена была набрать полный рот собачьей спермы, перемешанной с физраствором, и медленно, чтобы не загубить дело, выпускать ее в трубочку. Что-то в процессе медленного выпускания пришлось и сглотнуть… Таинство же дето… вернее, щенорождения, так таинством для Гуньки и осталось навсегда. Она просто крепко спала, когда доктор, вполне человечий, а не собачий, служивший, как правило, хирургом в Кремлевке или, по крайней мере, в Четвертом главном управлении, кесарил ее, привязанную скрученными бинтами к кухонному столу, своим кремлевским скальпелем, вскрывая по очереди сначала левый, а затем правый маточный рог.