Приличная одежда «для улицы» выглядит так: немецкие офицерские сапоги, сшитые из шинельной подкладки брюки «гольф», перешитый из венгерской шинели китель с подложенными плечами, яркая рубашка и еще более кричащий галстук… Такова мода, но у некоторых модников свои причуды. Знавал я одного гусарского офицера, который с невероятными усилиями собрал по частям парадную форму прапорщика — с золотыми пуговицами, с эполетами. Усилия увенчались успехом: появись он в такой красоте на изысканной улице Ваци в Пеште, и даже там произвел бы фурор. Встречал я и одного механика, который прямо-таки лишился рассудка, до того хотелось ему иметь штаны галифе. Он их и заимел. Когда набит желудок, тотчас возникает потребность в зеркале.
Общество характеризуется не только тем, кто как трудится, но и тем, что у кого есть. Выведать это нелегко. Пленный прячет свое имущество не хуже, чем контрабандист — свой товар. Даже близкому другу и то доверяются с опаской. Один раз мне удалось уговорить соседа перетрясти свое барахлишко и перечислить, что у него есть. Он запретил называть его имя, я и не называю. Сам он — сын мелкого землевладельца из комитата Ноград, а вот перечень его сокровищ.
«Спрашиваешь, что у меня есть? Да ничего нет, кроме этих обносков, что на мне. Шинель на овчинной подкладке, досталась мне с больничного склада. Наших, венгерских, у них не было, одна-единственная, да и та в самом низу. Пришлось тащить из-под низа, вся гора на меня рухнула, зато я свое выудил. Воротник тоже овчинный, а ту часть овчины, что на животе, я выменял в лагере у Давида Израэля на табак, и за две порции супа мне ее подшили под шинель. Вот шапка. Венгерская. Досталась от Татраи, когда он в партизаны подался. На радостях даже не взял с меня ничего. Ко мне уже трое подкатывались, но с шапкой я не расстанусь нипочем. В ней хочу вернуться домой.
Ну теперь перейдем к кителю. Его я раздобыл в Вологде, это далеко, на севере. Рукавов у кителя не было. Я две недели высматривал и наконец купил другой, совсем драный. Вырвал у него рукава, и Кёнигштейн за две порции масла вшил их в мой китель. Теперь возьмем штаны. Они — финские, ношу их вот уже шестнадцать месяцев, первоклассный финский товар, сказал тот, кто их продал. Кавалерийскую ластовицу я нашил сам, но она опять пообтрепалась на заду, придется чинить. Дальше… Башмаки венгерские. Раздобыл я их… да неважно, как! До этого у меня были два непарных башмака… впрочем, лучше не рассказывать.
А вот с носками занятно получилось. Сестра Полина дала в лазарете, три года назад. Верха у них вполне крепкие, зато на штопку пяток и мысков я извел три клубка ниток, и заплат на них аж целых девятнадцать штук. Как нахлынет тоска по дому, я сажусь и давай штопать да заплатки накладывать; оттого они такие пестрые. Ношу их не снимая. Есть у меня еще три пары итальянских носков, «гольфы» называются; как они ко мне попали, хоть убей, не помню. Эти я берегу, в них домой поеду.
Тут у меня в сундучке еще много всякой всячины, но в подробности вдаваться не стану, просто перечислю. Две пары штанов, немецкий френч, одна, две, три пары портянок — новехонькие, ни разу не надеванные. Две белые рубашки и одна серая, итальянская, эту сперва купил у итальянского лейтенанта Вайнгартен, потом перепродал доктору Шомло, а уж у него я выменял ее на шахматную доску… Ну что тут еще есть? Ах да, туфли домашние, на ранту, стоили баснословно дорого. Их даже на выставке показывали в Вологде — это на севере, я тебе уже говорил. Два свитера, коричневый достался, можно сказать, дуриком… да не пиши ты про это!.. Еще восемь коробок и четыре мешочка с разной мелочью.
Мелочь совсем не интересная. Гвозди, две пряжки, трубка, я сам ее вырезал, когда по третьему заходу с малярией валялся, баночка крема, запах приятный, нарциссами пахнет, и двадцать семь карандашей — столько удалось раздобыть. Пуговицы, стамески, напильники — о них потом расскажу. Пять образков с изображением Девы Марии. Четыре метра бечевки, сапожный вар… зря смеешься! Если хочешь, чтобы нитка прочная была, без вара не обойтись. А вот английская пуговица, самая настоящая, for gentlemen написано. Это не знаю, что за штуковина и как она сюда попала, но увесистая, не иначе как оловянная. Еще есть у меня большой ранец, немецкий. Обожди, сейчас сниму! Будешь записывать?»
Нет, говорю, не буду записывать, что там у тебя в ранце понапихано. Однако он уже вошел в раж. «Смотри, смотри, сейчас пойдет самое интересное! Начнем с того, что сбоку привешено. Котелки походные, один венгерский, другой — итальянский. Гравировка на нем больно красивая, ты только глянь…» На котелке процарапана ножиком надпись: Agosta bella, quanto ti sospiro. Затем вырезано сердечко, и ниже: Sono stato fatto prigionero 23-9-43. Villa Davidovca. И крупными буквами сбоку: Mamma, a te ritorno[6]…
На этом перечень обрываю, ему конца-края не видать, а мы пока что дошли только до бокового кармашка ранца. Но уже из вышеназванного читателю ясно, что бесчисленные сокровища моего соседа по довоенным меркам не дорого стоят. Всей этой уйме барахла красная цена — долларов пять; шесть пудов зерна за накопленное в течение трех лет имущество. Хозяин ни за что не расстанется ни с гвоздиком, ни с носовым платком, ни с единой, пусть даже ношенной, вещью. Все, говорит, домой увезу. Что ж, пусть увозит.
Полноты ради следует предоставить слово неимущему, одному из простолюдинов. Габор Ковач до войны работал слесарем на Чепельском заводе. На боку у него болтается тощая сума — ни дать ни взять дохлая кошка. «И это все, что у тебя есть?» Хозяин показывает, что там не так уж и мало: с десяток каких-то мятых тряпок, консервные банки, приспособленные под коробки; на одной из них можно прочесть надпись: Oscar Mayer's Cooked Pork. Chicago, Ill. «Американская! — хвастает Ковач. Затем достает из сумы красную целлулоидную коробочку, нечто вроде масленки. — Хочешь?»
Нет, зачем мне? Тогда он предлагает другую, жестяную коробочку — табак хранить. «Ты посмотри, какая красота! Внутри золоченая, сверкает, точно зеркало. Жаль, крышки у нее нет… — он задумывается на миг и решительно добавляет: — Дарю тебе. Бери!» Коробка мне не нужна, и я прощаюсь с Ковачем. Он несколько обижен моим пренебрежительным отношением к его вещам. Ему кажется, я считаю его бедняком. Попробуй объясни, что бедный, на мой взгляд, не он, а тот, из комитата Ноград, обладатель трех пар итальянских носков. Я и не пытаюсь объяснить — все равно он мне не поверит.
Господа и простонародье, короли, офицеры и пешки… лагерное общество выстраивается перед нами подобно фигурам на шахматной доске. Так они и живут, борются и играют. Число их более или менее постоянно. В пылу сражения иной раз жертвуют ферзем или побивают пешку. Пешек, конечно, погибает больше, но ведь их и числом поболее.
В ходе общественного развития лагерей никогда не происходит революций. Идет постепенное, скрытое изменение, подобное самоочищению речных вод. Воду Дуная, в пределах Пешта вбирающую в себя городские стоки, несколькими километрами ниже уже можно пить. Она очищается сама собой, неутомимыми трудами миллионов прохладных капель. Точно так же очищаются от нечистот и лагеря для военнопленных.
Последние два года все больше расширяется фронт работ вне лагеря, появляется все больше бригад и бригадиров. Бригадир теперь уже существует не за счет «гешефта», а за счет труда, не наживается на массах, но живет вместе с ними. И в цехах, в мастерских для добросовестных работников забрезжил свет, поскольку время работает на них. Рано или поздно во главе прочих становится тот, кто делает хорошую обувь, а не удачную сделку. В этом суть процесса самоочищения жизни. Мощь времени не поддается никаким людским ухищрениям.
Те, кто под бременем нужды взялись в плену за рабочий инструмент, испытали не только многообразие работ (превратившее иных в мастера на все руки), нашли в труде не только утешение, но и полезный урок. Батраки с Алфёльда и землекопы Затисского края усвоили, что труд — это не только мука и кровавый пот, но и власть. Постепенно, зато и неудержимо накапливаемая сила. Истину эту они не вычитали из газет, не услыхали на собрании и не откопали в ученых фолиантах, а почувствовали на собственной шкуре. И потому наверняка знают, что это закон жизни, а не пустой звук.
ЛУКАВАЯ МУДРОСТЬ ДЯДЮШКИ ЛАЦИ ЧОНТОША
Сердце замирает, когда видишь, что нет ни малейшей щелки-лазейки ни впереди, ни позади, ни справа, ни слева и тебе не остается ничего другого, кроме как бросить оружие и сдаться. Несколько часов, а то и дней живешь с замершим сердцем, в любой момент ожидая пули под лопатку. «Русские в плен не берут», — из месяца в месяц слушали мы эти пропагандистские измышления. Понадобилось какое-то время, чтобы поверить: русские в плен берут, более того, сами мы пленные и есть. Стоило только уверовать в эту истину, как все окружающее предстало в ином свете.
Человек привыкает радоваться тому, что остался жив. Испытываешь благодарность к противнику, любую мимолетную улыбку или благожелательный жест хранишь не менее благоговейно, чем образок Святого Антония в молитвеннике. Неприятель обретает в твоих глазах некую притягательную силу. Теперь уже каждому ясно, что противник не только берет врагов в плен, но и рыцарски обращается с ними. Приметы такого обращения очевидны: горячая еда, жарко натопленное жилье, лояльное отношение. Постепенно мы приучаемся воспринимать подобное рыцарство как должное, хотя — над этим мы редко задумываемся — в самих нас похожего чувства не было ни на грош, покуда мы сидели в окопах по ту сторону фронта. Нынешняя война ничего общего не имела с рыцарскими турнирами.
Факт, что каждый пленный с почтением относится к народу, в плену у которого находится: ведь он — во власти сильного. Но вместе с тем и ненавидит одолевшего — именно потому, что находится в его власти. Оба эти чувства перекатываются волнами: то одно возобладает над другим, то одерживает верх другое. Все зависит от обстоятельств и от самих людей.