расовались, но деревни исчезли. Всюду цирки, триумфальные арки, но ни хижин, ни землепашцев... Великолепные дороги ожидали путников, которые перевелись; по огромным акведукам вода продолжала течь к замолкшим городам, где больше некому было утолять жажду.
Лишь в одно сердце задолго до этого упадка закрались сожаление, грусть о том, что угасало. Лишь один человек в годину опустошительных гражданских войн, когда гибли и люди и животные, оплакивал в своей бескрайней печали судьбу трудолюбивых волов, залог плодородия древней Италии. Он посвятил этой гибнущей породе животных вдохновенную песню.[209]
Глубокомысленный и нежный Вергилий! Я был вскормлен им, он словно баюкал меня на коленях, и я счастлив, что он снискал такую исключительную славу, дань его милосердию и душевной теплоте. Длинноволосый мантуанский крестьянин, застенчивый как девушка, он был, сам того не зная, настоящим верховным жрецом, авгуром на грани двух миров, двух эпох, на середине исторического пути. Индиец по любви к природе, христианин по любви к животным, этот простой человек воссоздал в своем непомерно большом сердце весь огромный, прекрасный мир, из которого не изъято ничто живое, между тем как другие допускали в этот мир только избранных.
Хотя христианство и проповедовало дух кротости, но оно не возродило былого союза. Оно унаследовало от иудейской религии предубеждение против природы. Евреи, наученные горьким опытом, боялись слишком полюбить эту подругу человека, они избегали природы, проклинали ее. Христианство, сохранив тот же страх перед природой, бесконечно отдалило животную сущность от человеческой и принизило ее. Оттого что евангелистов сопровождали символические звери,[210] от бездушного аллегоризма агнца и голубя[211] униженное положение животных не изменилось. Их не коснулось благословение Нового завета; спасение не снизошло на самые смиренные, самые кроткие божьи создания. Богочеловек умер не за них, а за людей. Поскольку им не уготовано было спасение, они остались вне законов христианства, как язычники, нечистые и зачастую подозреваемые в пособничестве злу. Разве Христос, по евангелию, не позволил бесам вселиться в свиней?[212]
Какие только ужасы, связанные с дьяволом, не мерещились людям в течение средних веков? Призрак невидимого зла, наваждения, нелепые кошмары... Все это придавало жизни такой странный, причудливый оттенок, что она на каждом шагу вызывала бы у нас смех, если бы не сознание, что она была печальна до слез. Кто тогда сомневался в существовании дьявола? «Я его видел!» — заявлял император Карл.[213] «Я видел его!» — подтверждал Григорий VII.[214] Епископы, избиравшие пап, монахи, всю жизнь проводившие в молитве, твердили, что дьявол — рядом, у них за спиной, что они ощущают его присутствие денно и нощно... И скромный труженик полей, которому намозолило глаза изображение дьявола в виде зверя на церковных вратах, страшился, вернувшись домой, увидеть его в образе своих животных. Ведь у них по вечерам, при мерцающем свете очага такой необычный вид! Вол — не вол, а кто то под личиной вола; коза и та выглядит подозрительно. А что думать о коте? Ведь из его шерсти, лишь дотронешься до нее, сыплются искры!
Взрослых успокаивал ребенок. Он не только не боялся животных, но и дружил с ними. Он тащил волу охапку сена, катался верхом на козе, смело гладил черного кота... Мало того, он подражал животным, передразнивал их голоса. И отец уже улыбается: «Нечего праздновать труса! Напрасно я так перепугался. Мой дом — дом христианина; есть в нем и святая вода, и пучок освященных веток; дьявол не посмеет и шагу ступить сюда. Мои животные угодны богу, невинны как дети. Да и меж диких животных некоторые в ладах с богом, живут что твои отшельники. Ну разве не чудо, к примеру, тот красивый олень с рогами крестом, что пробирается сквозь лес, будто вдруг ожившее деревцо? А лань кротка, словно наша корова, вдобавок и рогов у нее нету; она могла бы вскормить ребенка вместо родной матери...»
Эта последняя мысль нашла свое выражение в прекрасной средневековой легенде, связанной, как всегда, с историческими фактами, — легенде о Женевьеве Брабантской.[215] Без вины пострадавшая жена изгнана мужем, но находит приют и поддержку у лесных зверей... Спасение пришло от самых слабых, самых кротких созданий.
Итак, животные реабилитированы, занимают место в крестьянской семье вслед за любящими их детьми, словно бедные родственники в дворянских домах на самом конце стола. И обращаются с ними, как с родственниками: они участвуют в радостях и горестях семьи, на них надевают траурные повязки и свадебные украшения (еще недавно так водилось в Бретани). Правда, животные бессловесны; но зато они покорны, терпеливо слушают все, что им говорят; хозяин, заменяя священника у себя дома, проповедует им во имя божие...[216]
Так, народ, чей наивный инстинкт куда проницательнее церковных хитросплетений, робко, но настойчиво стремился восстановить природу в правах. И благодарная природа воздала ему сторицей: эти божьи создания, сами лишенные всего, сделались источником богатства. Как только животных начали любить, они стали «жить дольше, плодиться быстрее. Земля вновь обрела плодородие, и мир, бывший, казалось, на краю гибели, вновь расцвел и набрал мощь, ибо милосердие окропило его благодатной росой.
Раз семья состоит из взрослых, детей и животных, то встает вопрос, нельзя ли открыть перед нею в полном ее составе церковные врата? Тут возникли большие затруднения. Животным разрешали доступ только на паперть, чтобы кропить их святой водой, изгонять бесов из них. «Простой человек, оставь у порога свою скотину и войди один! Взгляни: на церковных вратах изображен Страшный суд; на престоле восседает господь бог, перед ним — архангел Михаил с обнаженным мечом и весами. А разве можно судить, оправдать или же приговорить к проклятию тех, кого ты привел с собой? Разве у животных есть душа? А если даже есть, что с нею делать? Уж не открыть ли и для нее преддверие рая, как для душ младенцев?»
И все же крестьянин упорствует, он почтительно выслушивает эти доводы, но не хочет в них вникать. Он не желает быть спасенным в одиночку, без всех членов своей семьи. Почему, спрашивается, его вол и осел не могут получить свою долю блаженства, наряду с псом святого Павла? Они же поработали на своем веку!
«Ладно, я перехитрю попов! — (думает крестьянин. — Подожду ка до рождества, когда вся святая семья в сборе, когда Христос еще слишком мал, чтобы вершить суд и расправу. Можно это или нельзя — мы придем все: и я, и моя жена, и мои ребята, и мой осел. Да, и он тоже! Его предок побывал в Вифлееме, носил на спине самого Спасителя. В награду за это надо, чтобы и у бедняги был свой праздник. Правда, эта животина вовсе не такова, какою притворяется: и упряма она, и хитра, и ленива... Ну да ведь и сам я таков: кабы не нужда, разве я стал бы работать? Да ни в жисть!»
Когда народ вопреки запрету епископов и соборов приводил свою скотину в церковь, это было скорее трогательное, чем смешное зрелище.[217] Осужденная, преданная проклятию природа возвращалась победоносно и в то же время смиренно, чтобы ее можно было простить. Она возвращалась вместе со святыми языческого мира, с сивиллами[218] и Вергилием. Ослу показывали меч, остановивший Валаамову ослицу,[219] но этот ветхозаветный меч, уже притупившийся, не пугал его; закон не действовал в этот день, уступая место милосердию. Скромно, но уверенно осел шел прямо к яслям,[220] слушал богослужение и, как все крещеные христиане, преклонял колени. Специально для него пели то по латыни, то по галльски (чтобы он понял) наивный и торжественный гимн:
На колени! Скажи: «Аминь!»
Кормушку с сеном ты покинь.
Еще разок «аминь» скажи,
По старой жизни не тужи!
Но из этой попытки вернуть животным права ничего не вышло.[221] Церковные соборы запретили им доступ в храмы. Философы, нисколько не менее спесивые и черствые, чем богословы, решили, что души у животных нет.[222] Они терпят в этом мире муки? Ну так что же? В загробной жизни нм нечего ждать воздаяния.
Итак, бога для них не было; ласковый отец всех людей оказался жестоким тираном для тех, кто не имел человеческого образа и подобия. Но неужели бог мог создать игрушки, способные чувствовать, механизмы, способные страдать, автоматы, схожие с венцом творения лишь тем, что в состоянии испытывать боль? Как только терпит вас земля, бессердечные люди, в чьи головы пришла столь нечестивая мысль, люди, вынесшие такой приговор ни в чем не повинным, страдающим живым существам?
Наш Бек прославится среди всего прочего еще и тем, что его современником был одни философ[223] с гуманным сердцем.[224] Он любил детей и животных. Ребенок во чреве матери интересовал людей науки лишь как зародыш, черновой набросок человека; но этот ученый любил его словно уже родившегося. Внимательно исследовав сокровенную жизнь этого крохотного создания, он уловил в его развитии те же метаморфозы, какие претерпевает эмбрион всякого животного. Так в материнском лоне, подлинном святилище природы, была открыта тайна всеобщего братства... Благодарение богу!