При одной моей поездке в Лион я посетил нескольких ткачей и по своему обыкновению выяснял, в чем их беды, как им помочь. В особенности я расспрашивал, не могли бы они, несмотря на расхождения во взглядах, объединиться, чтобы достичь определенных материальных, экономических целей. Один из ткачей, человек большого ума и высокой нравственности, хорошо чувствовавший, как близко к сердцу я принимал их положение и какими добрыми намерениями были вызваны мои расспросы, позволил мне зайти в них дальше, чем мне это когда либо удавалось. «Беда, — сказал он сначала, — заключается в том, что правительство целиком на стороне фабрикантов». — «А затем?» — «В их монополии, тирании, придирчивости». «И это все?» — спросил я. Он несколько минут помолчал, а затем со вздохом произнес: «Нет, сударь, еще одна беда: мы неспособны к объединению».
Эти слова больно резнули меня по сердцу, поразили, словно смертный приговор. Как много раз я вспоминал о них, как много у меня было случаев убедиться в их справедливости и верности! «Как! — говорил я себе. — Франция, всем известная своей исключительной способностью к общению, к передаче другим своих нравов, своего духа, теперь стала разобщенной разделенной навсегда? Если это так, то какие у нас шансы выжить, и не погибли ли мы уже, еще до наступления часа гибели? Неужто наши души мертвы? Неужто мы хуже наших отцов, чью способность объединяться так хвалят историки?[272] Неужто любовь и братство навеки изгнаны из этого мира?»
Одолеваемый этими кранными мыслями, стараясь, словно умирающий, дать себе отчет, жив ли я еще, я не стал искать ответа ни в высших, ни в низших слоях общества; я заглянул в собственную душу и увидел человека ни хорошего, ни дурного, принадлежащего одновременно к нескольким классам, человека, много видевшего и много страдавшего, в чьих мыслях отражались мысли народа, которому служили и ум его, и сердце. Хотя человек этот жил уединенно и обрек себя на добровольное одиночество, но тем не менее он сохранил способность к общению с другими людьми, симпатию к ним.
Точно так же обстоит и с остальными. В глубинах их душ таится незыблемая, нерушимая способность к взаимному общению. Она оставлена про запас; я чувствую ее в народных массах повсюду, где бываю, слушаю, наблюдаю. Но нет ничего удивительного в том, что эта инстинктивная тяга к общению, так подавляемая последние время, заглохла, глубоко затаилась. Партии обманывали народные массы, когда те проявляли этот инстинкт; промышленники его использовали; правительством он взят под подозрение. Он — в состоянии спячки, ничем не проявляет себя. Все силы общества ополчились на наше стремление к общности! Они умеют соединять лишь камни, а людей разъединяют.
Благотворительность никак не может возместить нехватку духа общения. Идея равенства, появившись недавно, убила (на время) предшествовавшую ей идею благожелательного покровительства, родственного, отеческого отношения. Богач сурово заявил бедняку: «Ты требуешь равенства, звания брата? Ну что ж, ладно! Но с этой минуты не рассчитывай на мою помощь. Бог возложил на меня обязанности отца, ты сам освободил меня от них, потребовав равенства».[273]
Наш народ поддается обману меньше, чем какой бы то ни было другой. Несмотря на всю его общительность, его нельзя провести ни заискиваниями, ни разыгрыванием какой нибудь социальной комедии. Французы не склонны к уничижению, как немцы, и не снимают шляпу, как англичане, перед всяким, кто богат или знатен. Заговорите с французом, он ответит вам учтиво, приветливо; поверьте, что его интересует не занимаемое вами положение, а вы сами.
Французы многое пережили: революцию, войну. Таких людей, конечно, трудно шести за собой, трудно объединять. Почему? Именно потому, что у любого из них сильно развита индивидуальность.
Во время войны в Африке, войны, требовавшей от всех большого мужества, ибо каждый мог рассчитывать лишь на себя, французы показали себя закаленными, как сталь. Мы, конечно, вправе ждать «и добиваться, чтобы они были такими же и накануне кризиса, грозящего Европе. Но не удивляйтесь, что эти львы, вернувшиеся лишь недавно, остались до некоторой степени нелюдимыми и независимыми, хоть они и обузданы Законом.
Таких людей, предупреждаю вас, можно объединить лишь любовью или дружбой. Не думайте, что их можно сплотить в союз, ничем не одушевляемый, в союз негативный, члены которого, не любя друг друга, уживаются вместе только из экономических соображений или по природному добродушию, как например, немецкие рабочие в Цюрихе. Не больше подходят для французов и кооперативные союзы англичан, которые отлично объединяются для той или иной задачи, даже ненавидя друг друга и противодействуя один другому там, где их интересы расходятся. Во Франции могут привиться лишь объединения, основанные на дружбе; это невыгодно для ее промышленности, но доказывает ее превосходство в социальном отношении. Союз обусловлен здесь не мягкостью характеров, не схожестью привычек, не общей жестокостью, как у охотников, объединяющихся в компанию, словно волки в стаю, чтобы затравить дичь. Здесь возможен только один союз — союз людей, проникнутых общим духом.
При этом условии всякая форма ассоциации хороша. Главное для нашего увлекающегося народа — индивидуальные качества, личные наклонности. Любят ли объединившиеся друг друга? Подходят ли они друг другу? — вот о чем надо спрашивать в первую очередь.[274] Союзы рабочих возникнут и окрепнут, если в них станет царить взаимная любовь. В этих союзах рабочие — сами себе хозяева, будут жить по братски, не нуждаясь в начальниках, но для этого нужно, чтобы они очень любили друг друга.
Эта любовь заключается не только во взаимном расположении; для нее недостаточны сходство вкусов, близость характеров. Любить надо, следуя зову своего естества, но всем сердцем, т. е. быть всегда готовым к самопожертвованию, к отказу от своих личных интересов ради общего блага.
Что можно сделать на этом свете, ничем не жертвуя?[275] Самопожертвование — основа мира, без него мир обрушился бы разом. Даже при наличии самых лучших инстинктов, самых честных характеров, самых совершенных натур все пошло бы прахом без этого главнейшего средства спасения.
«Принести себя в жертву другому? Статочное ли дело? Где это видано, где это слыхано? — воскликнут скандализованные философы. — Пожертвовать собою, и ради кош? Ради человека, который, как вам доподлинно известно, стоит меньше, чем вы; губить в угоду ему то, что имеет бесконечно большую ценность?» (ведь действительно, никто не преминет приписать себе такую ценность).
В этом, не будем таить, основная трудность. Люди жертвуют собою лишь ради того, что считают беспредельно великим. Для жертвы нужен алтарь, нужно божество, во имя которого люди познали бы и любили бы друг друга. Как же нам приносить жертвы? Мы растеряли своих богов!
Был ли этим необходимым связующим звеном бог Слово, в той форме, каким его знали средние века? История отвечает: нет! Средневековье обещало людям единение, но привело лишь к войне. Этому божеству пришлось воплотиться вторично, придя на землю в 1789 г. Тогда оно придало союзу людей более разностороннюю, более правильную форму, которая одна только и может нас объединить, спасти мир.
О Франция, славная мать, не только породившая нас, но и зачавшая свободу для всех других наций, сделай так, чтобы мы возлюбили друг друга на твоем лоне!
Глава IVРОДИНА. ИСЧЕЗНУТ ЛИ ОТДЕЛЬНЫЕ НАЦИОНАЛЬНОСТИ?
Если мы сравним наши времена с полными вражды и ненависти временами средневековья, то увидим, что антипатии между нациями уменьшились, законы смягчились, мы вступили в эру доброжелательного отношения людей друг к другу, в эру братства. У наций уже появились кое какие общие интересы, они стали взаимно подражать — обмениваться модами, новинками литературы. Можно ли сказать в связи с этим, что национальный дух слабеет? Рассмотрим этот вопрос подробно.
Что действительно ослабело у каждой нации, так это внутренние различия и раздоры. Несходство между французскими провинциями быстро сглаживается. Шотландия и Уэльс вошли в тесный союз всей Британии.[276] Германия ищет пути к такому же союзу и, кажется, готова принести ему в жертву противоречащие друг другу интересы, из за которых она теперь разделена.
То, что отдельные народности, входящие в состав большой нации, поступаются ради нее своими частными интересами, несомненно укрепляет ее. Правда, эта нация утрачивает, быть может, кое какие красочные особенности, характерные для нее с точки зрения отдельного наблюдателя, но зато она делает свой дух мощнее, дает ему возможность проявить себя. Лишь с того времени, когда Франция растворила в себе различные Франции своих провинций, она открыла миру все разнообразие своего национального гения. Она нашла себя и, провозгласив принципы того права, которое в будущем сделается всемирным, тем самым показала, что отличается от других стран более, чем когда бы то ни было.
То же самое можно сказать и об Англии: с ее машинами, кораблями, пятнадцатью миллионами рабочих она гораздо менее похожа на другие нации, чем во времена Елизаветы. Германия, ощупью искавшая себя в семнадцатом и восемнадцатом веках, обрела себя в Гете, Шеллинге[277] и Бетховене;[278] лишь с этих пор она могла серьезно стремиться к объединению.
Я далек от мысли, что национальности исчезнут. Наоборот, я вижу, что те особенности, какими отличается характер каждой из них, все время растут; из простых сборищ людей национальности делаются цельными, самобытными коллективами. Таково естественное жизненное развитие. Каждый человек в детстве лишь смутно осознает свою индивидуально