Народ — страница 33 из 43

сть, в первые годы жизни он похож на всех остальных. С течением времени его отличия от других людей проявляются все резче, отражаясь в его поступках и действиях; мало помалу он становится уже не простым представителем того пли иного класса, а индивидуальностью и заслуживает своего собственного имени.

Думать, что национальности исчезнут, могут, во первых, те, кто игнорирует историю, знает ее лишь как перечень хронологических дат (подобно философам, которые никогда ее не изучают) или как набор общих фраз и анекдотов, годны лишь для женской болтовни. Для тех, чье знание истории ограничено этим, в прошлом есть лишь несколько неясностей, которые можно при желании просто вычеркнуть. Во вторых, так могут думать те, кто игнорирует не только историю, но и природу, забывают, что характер каждой нации возник не случайно, а тесно связан с влиянием климата, пищи, продуктов, которые дает природа данной страны; он может видоизменяться, но не исчезнет. Те, кто не считается ни с физиологией, ни с историей и судят о человечестве вне зависимости от особенностей людей и природы, могут, ежели им угодно, уничтожить все границы, срыть горы, засыпать реки, разделяющие народы; тем не менее нации будут существовать, если только эти умники не позаботятся уничтожить и города — основные центры цивилизации, средоточие духа наций.

Мы сказали в конце второй части, что наш внутренний мир, наша душа — прообраз общества, вложенный в нас богом. Что же делает эта душа? Она сосредоточивается, облекается плотью, намечает себе цель. Лишь после этого она может действовать. Точно так же и дух народа должен сначала превратиться в центр организма нации; там ему нужно закрепиться, отстояться, собраться с силами и приспособиться к природным условиям, как например, древний Рим приспособился к своей небольшой территории, ограниченной семью холмами. Для Франции это море и Рейн, Альпы и Пиренеи, — вот наши семь холмов.

Свойство всякой жизни — кристаллизоваться, занимать определенную часть пространства и времени, завоевывать себе место под солнцем среди равнодушной, все растворяющей в себе природы, которая стремится все слить воедино. Это и значит существовать, жить.

Целенаправленный ум развивается, вникает в суть вещей. Ум же, не ставящий перед собой определенной задачи, растрачивает себя попусту, не оставляет после «себя следов. Так мужчина, дарящий свою любовь многим, проживет, не зная настоящей любви; если же он полюбит одну, раз навсегда, то его чувство отразит и бесконечность природы, и движение мира вперед.[279]

Родина, общество (вовсе не противопоставляемые природе) дают духу народа единственную в своем раде могучую возможность проявить себя. Это отправная точка в жизни нации, предоставляющая ей притом свободу развития. Вообразите себе дух Эллады, если бы не существовало Афин: он испарился бы бесследно, о нем так и не узнал бы никто. Заключенный же в узкие, но удобные для него рамки одного определенного общества, обосновавшись на той благодатной земле, где пчелы собирали мед Софокла и Платона, великий дух Афин, этого сравнительно небольшого города, за два или три столетия успел создать столько же, сколько все народы, взятые вместе, создали в средние века за целое тысячелетие.

Воспитание посредством самой жизни — вот наиболее мощное средство, каким пользуется бог, чтобы создать и упрочить самобытность а своеобразие мира, состоящего из гармонической совокупности ряда наций, каждая из которых представляет иное поле для деятельности людей.[280] Чем дальше продвинулся человек по пути развития, чем лучше он постиг дух своей родины, тем больше он способствует гармоничности мира. Он познает значение родной страны, и взятое само по себе, и относительное, как одной из участниц великого сообщества наций; родина вовлекает его в это сообщество; любя ее, он любит уже весь мир. Родина, разная у людей разных национальностей, является необходимым переходом к тому, чтобы мир стал их общей родиной.

Сближение наций не таит в себе опасности, что они когда либо сольются в одну, ибо каждая из них, шагая по пути к взаимопониманию,[281] сохраняет самобытность. Если бы, паче чаяния, различия между нациями исчезли, если бы полное слияние было достигнуто и все народы тянули бы одну и ту же ноту — прощай концерт! Гармония звуков превратилась бы в простой шум. Мир, ставший монотонным, как музыка шарманки, мог бы тогда прекратить свое существование, и о нем никто бы не пожалел.

Ничто не погибнет, я уверен в этом: ни души людей, ни дух народа; наши судьбы в надежных руках. Напротив, наша жизнь будет продолжаться, наши индивидуальные качества не только не исчезнут, но и дополняться новыми, еще более самобытными, еще более плодотворными. Нет, мы не растворимся в небытии! И если ничья душа не (погибнет, то как же может погибнуть великий, живучий дух целого народа, чья история представляет собой сплошную цепь героических подвигов, жертв, бессмертных свершений? Когда национальный дух угасает хотя бы на миг, весь мир, все нации ощущают болезненный трепет, отдающийся в сердцах у нас, задевающий самые сокровенные их струны. Читатели, разве ваши сердца не трепещут от боли в эти дни при мысли о Польше, об Италии?[282]

Национальность, родина — главное в жизни мира. Если умирает родина — умирает все. Спросите об этом народ: он чувствует это нутром и скажет вам. То же подтвердят и наука, и история, и все знания, собранные людьми. Эти два громких голоса всегда звучат в унисон. Два голоса? Нет, две реальности: то, что есть, и то, что было; обе они восстают против пустых абстракций.

Меня убедили в этом и мое сердце, и наша история; я твердо стоял на этой тючке зрения и не нуждался в том, чтобы кто нибудь укрепил мою веру. И все же я вмешался с толпой, обратился к народу, спрашивал всех от мала до велика — и юношей, и стариков. Все они, все без исключения, выказали горячую любовь к родине. Это та струна сердца, которая затихает последней. Я обнаружил ее и у мертвецов: да, я побывал на кладбищах, носящих название тюрем, каторги, и нашел там еще живых людей... Что же было живо в их опустошенных сердцах, угадайте? Мысль о Франции, последняя не угасшая до сих пор искорка, еще способная, быть может, возродить их к жизни.

Прошу вас, не говорите, будто это ровно ничего не значит — родиться в стране, граничащей с Пиренеями, Альпами, Рейном, Океаном. Возьмите любого бедняка, плохо одетого; голодного, который, по вашему, целиком поглощен материальными заботами, он скажет вам, что тоже унаследовал от предков неувядаемую славу, неповторимую легенду, молва о которой несется по всему миру. Он хорошо знает, что в любой точке земного шара — и на экваторе, и на полюсах — встретит людей, знающих о Наполеоне, о нашей армии, о нашей великой истории, которая повсюду защитит этого бедняка, возьмет его под свое покровительство. К нему прибегут дети, и старики умолкнут, чтобы слушать его рассказы, и поцелуют края его одежды за то лишь, что он назвал великие имена.

Что бы с нами ни случилось, будем ли мы бедны или богаты, счастливы или несчастны, придется ли нам жить или умереть, возблагодарим господа за то, что он дал нам великую родину — Францию! Мы сделаем это не только потому, что она свершила столь славные дела, но главным образом потому, что мы видим в ней и воплощение всех свобод, и самую привлекательную страну, призывающую ко всеобщей любви. Эта последняя черта так ярко выражена во Франции, что подчас она забывает из за этого о самой себе... Приходится ныне напомнить ей, чтобы она не поступала так, чтобы она не любила прочие народы больше, чем себя самое.

Конечно, всякий великий народ воплощает какую нибудь идею, имеющую значение для всего человечества. Но насколько это более верно применительно к Франции! Вообразите на миг, что она пришла в упадок, что с нею покончено, и тотчас же ослабнут, порвутся, исчезнут связи, соединяющие страны мира. Любовь, эта основа земной жизни, была бы поражена в самое чувствительное место. Вновь начался бы ледниковый период, уже свирепствующий на других небесных телах около нас.

По этому поводу я вынужден упомянуть об одном кошмаре, виденном мною наяву. Я был в Дублине, у моста, шел по набережной и глядел на реку, узкую и лениво текущую между широкими песчаными берегами, совсем как Сена у набережной Орфевр. Здешние набережные также напоминали парижские с той разницей, что тут не было богатых магазинов и памятников; это был Париж без Тюильри, без Лувра, Париж без Парижа... По мосту проходило несколько плохо одетых людей, но не в блузах, как у нас, а в старых, испачканных костюмах. Они ожесточенно спорили с каким то отталкивающим горбуном в отрепьях; я вижу его перед собой и сейчас, как живого. Голоса их были резки, грубы, пронзительны. Другие люди проходили мимо, жалкие, уродливые... Внезапно что то в этом зрелище поразило меня и буквально пригвоздило к месту: это были французы! Я словно перенесся в Париж, во Францию, но во Францию обезображенную, одичавшую, отупевшую. Я понял в тот момент, как легко поверить в любой ужас; мой рассудок молчал, уступив место чувству. Мне казалось, будто вновь, спустя много лет, наступил 1815 г., будто века нищеты тяготеют над моей страной, осужденной бесповоротно, и будто я вернулся, чтобы разделить с нею беспредельную скорбь... Я ощутил всю свинцовую тяжесть этих веков; за две минуты передо мной пронеслось столько столетий! Я не мог сдвинуться с места, не мог сделать ни шагу... Спутник потряс меня за плечо, тогда я очнулся. Но это ужасное видение не изгладилось из моего (сознания, я не мог утешиться. Все время, что я провел в Ирландии, мне не удавалось отделаться от гнетущего впечатления, которое и сейчас, когда я пишу эти строки, омрачает мою душу.

Глава VФРАНЦИЯ

Глава одной из наших социалистических группировок спросил несколько лет тому назад: «А что такое родина?»