Пусть живет Франция; верьте, живите и вы!
Вы вспомните о родине, взглянув на своих детей, на юные лица тех, кто хочет жить, чьи сердца еще податливы и открыты добру, чья жизнь требует веры. Пусть вы состарились, будучи ко всему безучастны, но кому из вас хотелось бы, чтобы у его сына было такое же равнодушное сердце, чтобы он не знал ни родины, ни бога? В наших детях воплотились души предков; в детях — и прошлое, и будущее нашей Родины. Поможем им лучше узнать друг друга, и они вернут нам дар любить.
Подобно тому как богачам необходимо общество бедняков, так и взрослым необходимо общество детей. Мы получаем от них гораздо больше, чем даем им сами.
Молодежь, которая вскоре займет наше место, я должен поблагодарить тебя. Кто прилежнее меня изучал историю Франции? Мне удалось познать ее лучше всех, пройдя сквозь горнило испытаний, помогших мне понять те испытания, что выпали на ее долю. И все же должен признаться, что моя душа утомилась: она либо блуждала среди кропотливо собранных, еще не использованных исторических фактов, либо предавалась мечтам об идеале, вместо того, чтобы двигаться все дальше. Действительность ускользала от меня, и родина, мысли о которой меня не покидали, которую я не переставал любить, находилась, в сущности, далеко от меня: она была лишь объектом моих научных иоследований, недостигнутой целью. Теперь она предстала предо мною ожившей. В ком? В вас, мои читатели. В вас, молодые люди, я увидел вечно юную Родину. Как же мне не верить в нее?
Глава IXРОДИНА — ПРООБРАЗ БОГА. ЮНАЯ РОДИНА ГРЯДУЩЕГО. САМОПОЖЕРТВОВАНИЕ
Как и всякое произведение искусства, воспитание сначала осуществляется вчерне: нужен простой, но яркий набросок. Не надо вдаваться в излишние тонкости, кропотливо выписывать детали: все трудное, все спорное — потом.
Нужно пробудить душу ребенка, дав ей пищу — цельные, благотворные, надолго запоминающиеся впечатления, заложить основу будущего взрослого человека.
Сперва мать помогает ребенку увидеть божественное начало в любви к природе. Затем, уже с помощью отца, он познает это начало в вечно живой Родине, в ее героической истории, в чувстве, которое должна внушать ему Франция.
Бог и любовь к нему... Пусть мать возьмет дитя с собой в Иванов день, когда земля из года в год чудесно обновляется, когда растения все цветут, когда трава прямо на глазах растет; пусть поведет ребенка в сад и нежно скажет, целуя его: «Ты любишь лишь меня, знаешь лишь меня... Слушай же: я — еще не всё. У тебя есть и другая мать. У всех нас: женщин, мужчин, детей, зверей, растений — у всех живых существ есть общая мать, любящая мать, которая кормит их всех. Увидать ее нельзя, и все таки она всегда с нами. Будем беречь ее, дитя мое, будем любить ее всем сердцем».
Пока больше ничего не нужно. Никакой метафизики, убивающей впечатления! Пусть в сердце ребенка зреет тайное, нежное чувство; чтобы объяснить его сущность, не хватит всей жизни. Этот день он не забудет никогда. Какие бы испытания ему ни пришлось пережить, в какие бы дебри науки он ни забрался, как бы ни закружил его вихрь страстей, яркое солнце Иванова дня всегда будет сиять в глуби его сердца, согревая негаснущим теплом чистейшей возвышеннейшей любви.
Немного позже, когда он чуточку подрастет, отец берет его с собой в праздничный день погулять по улицам, кишащим народом. Он ведет сына от собора Нотр Дам к Лувру, в Тюильри, к Триумфальной арке.[322] С террасы или с крыши он показывает ребенку толпу, войска, проходящие с примкнутыми штыками, с трехцветными знаменами. В ожидании праздничного салюта, когда иллюминация кидает на все зыблющиеся отблески, когда колышащаяся, словно океан, толпа «внезапно умолкает, отец говорит: «Гляди ка, сынок! Вот Франция, вот Родина! Все люди — как один человек: у всех словно одна душа, одно сердце. Все охотно умрут за одного, и каждый должен жить и умереть за всех. Видишь этих солдат, что с оружием в руках проходят мимо? Они отправятся далеко, будут сражаться за нас. Каждый из них оставил дома отца, старушку мать, хоть те и нуждаются в них. И ты поступишь, как и они, никогда не забудешь, что твоя мать — Франция!»
Эти впечатления останутся у ребенка на всю жизнь, или я плохо знаю природу людей. Он увидел Родину... Это — божество, которое нельзя окинуть взором, как единое целое, а только по частям, только наблюдая великие деяния, отображающие жизнь нации. Родина для ребенка — живое существо, до которого он может дотронуться, чье присутствие он чувствует везде; он не может, повторяю, увидеть ее всю сразу, но она видит его, греет теплом своей великой души, передающимся от толпы, говорит с ним языком памятников. Хорошо швейцарцу: он может одним взглядом охватить весь свой кантон, увидеть с высот Альп свою любимую страну и навсегда запечатлеть в душе ее образ. Но еще счастливее француз: вся его бессмертная, прославленная родина как бы сосредоточена в одном месте, отразившем сразу все эпохи, все события. Он может обозреть историю и Франции, и всего мира, идя от терм Цезаря[323] к Вандомской колонне,[324] к Лувру, к Марсову полю,[325] от Триумфальной арки — к площади Согласия.[326]
В конце концов наиболее наглядное, цельное и стройное представление о родине дети должны получать в школе, в школе истинно национальной, какою она когда нибудь станет. Я творю о всеобщей школе, которую все дети — независимо от того, из какого они класса и каково социальное положение их родителей, посещали бы все вместе год или два, прежде чем приступить к образованию по какой либо специальности;[327] в этой школе им рассказывали бы только о Франции, больше ни о чем.
Мы спешим помещать обоих детей в школы и коллежи вместе с детьми того же класса — буржуазии или простонародья; мы стараемся, чтобы дети разных классов не смешивались между собой, стремимся как можно раньше отделить детей бедняков от детей богачей в том счастливом возрасте, когда ребята сами еще не чувствуют этих искусственных различий, Мы словно боимся, как бы они не познали истинную сущность мира, в котором им предстоит жить. Этой преждевременной разобщенностью мы готовим почву для ненависти, порождаемой невежеством и завистью, почву для той борьбы между классами, от которой мы позже сами же будем страдать.
Даже если неравенство между людьми необходимо, то мне хотелось бы, чтобы по крайней мере дети могли жить, повинуясь (хоть недолго) инстинкту быть равными, чтобы эти невинные божьи создания, не знающие зависти, являли для нас в стенах школы трогательный образец идеального общества. Их школа была бы школой и для нас; мы увидели бы через посредство детей всю суетность деления по чинам и рангам, всю глупость претензий, соперничающих между собою; мы узнали бы, что подлинное счастье — такая жизнь, где нет ни первых, ни последних.
Родина предстала бы здесь вся, юная и привлекательная, единая во всем своем многообразии. Поучительная разница в характерах, лицах, физических особенностях — стоцветная радуга! На одних и тех же скамьях сидели бы дети из семей разного достатка, занимающих разное положение в обществе, одетые различно: одни — в бархатные курточки, другие — в простые блузы; принесшие на завтрак: одни — черствый хлеб, другие — всякие лакомства... Пусть богачи узнают еще в детстве, что значит быть бедными; пусть они страдают от неравенства, добиваются права поделиться; пусть уже здесь посильно трудятся для восстановления равенства; пусть уже на школьной скамье увидят, как устроено царство земное, и начнут воздвигать Град божий!
А бедняки, со своей «стороны, узнают и, может быть, запомнят, что если богатые и богаты, то, в конце концов, не по своей вине — они родились такими; что часто богатство лишает его обладателя — самого главного блага — воли, делает его нищим в нравственном отношении.
Как было бы хорошо, если бы все дети одного народа хоть некоторое время сидели на одних скамьях, увидели и узнали друг друга прежде, чем познать пороки бедности и богатства — зависть и эгоизм... Они получили бы неизгладимое представление о родине. Родина была бы в школе не только предметом изучения и преподавания, она предстала бы детям воочию, подобная им самим, в виде детской общины, предшествующей общине гражданской и лучшей, чем та, в виде общины, где все равны, где все сидят за общей духовной трапезой.
Мне хотелось бы, чтобы дети не только увидели в школе живой образ родины, но и ощутили, что она — их добрый гений, их мать и кормилица, впитывали бы ее целительное молоко, чувствовали ее животворную теплоту... Боже сохрани не посылать ребенка в школу, лишать его духовной пищи только потому, что ему не хватает пищи телесной! О нечестивая скаредность, готовая тратить миллионы на масонов и попов, щедрая лишь на то, что ведет к смерти,[328] но скупящаяся на маленьких детей, в которых вся жизнь Франции, все ее надежды, плоть от ее плоти!
Я уже говорил в другом месте, что я не из тех, кто всех жалеет: то рабочего силача, хотя тот получает по пять франков в день, то его бедную жену, зарабатывающую всего-навсего десять су. Жалеть всех подряд — значит не жалеть никого. Женщинам нужны убежища, мастерские для временной работы, нечто вроде монастырей, где, однако, они были бы свободны и их не морили бы голодом.[329] А для маленьких детей мы все должны быть отцами, принимать их с распростертыми объятиями; пусть школа будет для них тоже убежищем, где царят любовь и великодушие. Нужно, чтобы им было там хорошо, чтобы они охотно шли туда, любили этот дом отечества не меньше, а даже больше, чем родной свой дом. Если мать не в состоянии тебя накормить, сын мой, если отец плохо с тобой обращается, если ты раздет, голоден, приди, двери широко распахнуты, и на пороге стоит Франция, готовая обнять и приютить тебя. Эта великая мать не постыдится взять на себя заботы кухарки, сварит тебе геройской рукой солдатскую похлебку, а если у нее не найдется, чем тебя прикрыть, она оторвет от своего знамени кусок, чтобы согреть твое окоченевшее тело!