Народная Русь — страница 21 из 139

Есть места на Святой Руси, где мужика не пахарем, а звероловом да птицеловом звать было бы правильнее: живет там он не сохой-Андреевной, а ружьем да силками, — кормится не полем, а лесом. У такого мужика и соха на свой лад налажена: «огнем пышет, полымем дышит» (ружье). «Летит птица орел, несет в зубах огонь; поперек хвоста — человечья («звериная» — по иному разносказу) смерть!», «Летит ворон, нос окован, где чкнет, руда пойдет!», «Черный кочет — рявкнуть хочет!», «Сухой Мартын — плюет через тын!», «Летит птица, во рту спица, на носу — смерть!» — перебивают одна другую загадки о ружье. «Птичка-невеличка, полем катится — ничего не боится!», «Летела тетеря вечером — не теперя, упала в лебеду и теперь не найду!», «За Костей пошлю гостя, не знай — Костя придет, а посол пропадет!» — говорится о пуле; «Летит птица крылата, без глаз, без крыл, сама свистит, сама бьет!» — о стреле, оружии, которое в наши дни отходит в область преданий везде, кроме только разве ближних соседей крайнего севера, обитателей тайги-тундры.

В стародавние годы лес считался священным местом у всех славянских народов. Быть может, и теперь в сокровенном уголке души суеверного русского человека, испытывающего благоговейное смущение при входе в лес, просыпается — еле внятным отголоском — пережиток язычества пращуров, признававших заповедные лесные места своими храмами. В священных рощах древнеязыческой Руси, над истоками текущих вод, совершались жертвоприношения воплощенным в природе богам. В этих рощах, под страхом незамолимого смертного греха, — запрещалось охотиться за зверьем и птицей, не позволялось рубить ни одного дерева. Здесь, под вековой сенью древес, благословлялись жрецами брачные союзы. В особо отведенных урочищах устраивались кладбища, где находили себе вечный покой завершившие свой томительный жизненный путь. Еще до сих пор в поволжских селах встречаются заброшенные лесные кладбища, говорящие своим видом о глубокой старине прохождения. О свадьбах-«самокрутках» ходит в народной Руси выражение: «венчались вкруг ракитова куста». В Симбирской губернии, верстах в шестидесяти-семидесяти от губернского города, — там, где русские села как бы вкраплены узором в сплошные чувашские и мордовские деревни, — еще всего лет двадцать назад, посреди полей можно было видеть уцелевшие от топора-истребителя и свято охранявшиеся населением старые одинокие дубы, позабытыми на поле битвы богатырями возвышавшиеся над равниною. Это — заповедные деревья, уцелевшие от истребленных священных рощ (по-чувашски — «кереметь»). Под ними время от времени устраивались мирские пирушки: кололся барашек, пенилась по чашкам-пивнушкам хмельная брага, лилось крепкое зелено-вино, играла-выговаривала самодельная чувашская балалайка (все чуваши — прирожденные балалаечники), пелись песни, переносившие ко дням позабытой старины. У чуваш[23], год от года русеюших соседей великоросса, и у почти совсем обрусевшей и слившейся с ним — путем браков — трудолюбивой мордвы[24] эти дубы и теперь считаются священными. Их обвешивают жертвенными полотенцами, к ним обращаются с молениями о дожде, перед ними дают обеты. Если же где под таким деревом догадливою благочестивой рукою поставлена часовенка или водружен деревянный крест да еще бежит-журчит ручеек-студенец, — то к такому месту принято ходить на богомолье. Чуваши, несмотря на всю свою кажущуюся заскорузлость, являются ревностными христианами и проявляют жажду света, выводя из своей среды через горнило симбирской центральной чувашской школы, основанной благодаря просветительной деятельности Ильминского,[25] выдающихся поборников православия (учителей и священников), идущих на служение темному родному люду.

Дуб издавна считался на славянской земле священным деревом. Летописи свидетельствуют о том, как на славянском Западе проповедниками христианского учения вырубались заповедные рощи, чтобы воочию показать бессилие языческих богов перед светоносным могуществом единого Бога. Было это на Святой Руси — во времена Владимира Красна-Солнышка и ближайших его преемников на великокняжеском столе. Но до сих пор напоминают о почитании дубовых рощ разбросанные по неоглядному светлорусскому простору рощицы-«жальники», превратившиеся в места отдыха утомленных зноем путников.

Дуб является олицетворением силы-мощи и в древности был посвящен могучему Перуну. «На святом окиян-море», — гласит заговорное народное слово, — «стоит сырой Дуб крековистый (кряжистый?). И рубит тот дуб стар-матер мужик своим булатным топором. И как с того сырого дуба щепа летит, такожде бы и от меня (имярек) валился на сыру землю борец-молодец по всякой день, по всякой час!» Дошло до наших дней славянское предание о дубах, стоявших будто бы «еще до сотворения мира», когда-де не было ни земли, ни неба, а разливался по всей вселенной один «окиян-море». Стояли, по словам предания, посреди этого океана два дуба, на тех дубах сидело два голубя. Спустились эти голуби на морское дно, захватили клювами песку да камешков и принесли Творцу мира. Так-де и были созданы и земля, и небо. По другому преданию, существует железный («прьвопосаждень») дуб, на котором держатся вода, огонь и земля, а корень этого дуба стоит «на силе Божией». Растет-поднимается этот дуб до самых седьмых небес, а коренится в глубочайших недрах подземного царства.

Как домашний очаг отдается народным суеверием под защиту Домового, поля — под покровительство Полевика — «житного деда», воды — Водяного, так и над темными лесами властвует Лесовик, а в широкой степи живет Стеновой. О последнем все меньше да меньше преданий-сказаний остается в народной памяти, — вероятно, потому, что и самому степному простору становится все тесней на белом свете: распахивает его острый плуг, и с каждым годом быстрее. «Степовой — не Домовой, в подпечек не посадишь!» — говорят деревенские краснословы; «Степовому не поклонишься — и степь за темен лес покажется!», «Хорош хозяин у степи: ни сена не косит, ни пить-есть не просит!» Воплощение «степного хозяина» русский народ видит в крутящихся вихрях. Иногда он, по словам суеверного люда, «показывается»; и не к добру такое появление забываемого духа степей — родича-властителя «Стрибожьих внуков» (буйных ветров). Вздымаются, бегут по дорогам сивые вихри, сталкиваются друг с дружкой на перекрестках. И вот — из толпы их, в самой середине-воронке, поднимается и Стеновой: сивый, как вихрь, высокий старик с длинною пыльной бородою и развевающеюся во все стороны копною волос. Покажется, погрозит он старческою костлявой рукою и скроется. Беда тому путнику, который, не благословясь, выедет-выйдет из дому да в полдень попадет на перекресток, где крутится пыльная толчея вихрей: «Бывали случаи, что так и пропадали люди!» — гласит народное слово. «Ведьмы свадьбу с ведьмаками правят!» — приговаривает деревня, смотря на пляску вихрей, столбами проносящихся со степи вдоль по улицам, и торопливо загоняет ребятишек по избам.

Облик «лесного хозяина» довольно неопределенен: он видоизменяется — по воле особенностей суеверия той или другой местности.

Окруженный своим лесным народом — лесными девами (русалками), «лешачихами» и всякой лесной нежитью, служащей у него — могучего и грозного — на побегушках, он живет в глухой трущобе, где у него стоит дворец-хата на курьих ножках, вокруг да около которой виснет по зеленым ветвям деревьев простоволосое русалье племя, приходящееся кровною родней своим сестрам — зеленорусым красавицам породного царства. Рассылает лесовик подвластных ему леших с «подлешуками», да с их женками-русалками, во все стороны леса темного для обережи его пределов да на пагубу человеку-хищнику, вторгающемуся все смелее с каждым годом в его владенья-угодья с топором и с ружьем. Отгоняют они из-под ружья зверя-птицу, «отводят глаза» охотнику и лесорубу, сбивают с тропы, заставляют «и в трех соснах заблудиться», заводят робкого человека на такие заколдованные тропинки, по которым — сколько ни иди — все к одному и тому же глухому месту выйдешь. Свист и хохот несется по лесу, — перекличку ведет лесная нежить. Если надо, обернется и сама она в подорожного человека (даже в знакомого путнику) и начнет водить-кружить неосторожного прохожего. А русалкам поверит он да пойдет к ним на голос, — поймают, насмерть защекотят да и бросят под овраг где-нибудь. Оттого-то и старается жить с Лесовиком и с его лесным народом в добром согласии суеверный люд: умилостивляет их приносами (вешая полотенца по ветвям в трущобах-урочищах), заклинает заговорным словом. И тогда не только не враждует с человеком, а оказывает ему всякое покровительство лесной хозяин, всякому зверю, каждой птице, каждому гаду, ползающему у древесных корней, указывающий свое место и свою пищу. «Грозен лесовик, да и добер!» — говорит о нем народная молвь, совет подает охотникам: оставлять ему на жертву в чаще первый улов, а лесорубам-дровосекам строго-настрого наказывает не начинать дела без слов «Чур меня!», а бабам-девкам — грибовницам да ягодницам — задаривать «доброго дедушку» куском хлеба да щепотью соли, а то и лентою алою, до которых старый — большой охотник. Но бывают дни перед началом зимы, поздней осенью — когда лучше и не показываться в лес: хозяин его перед тем, как залечь на зимний подневольный покой, никому не дает пощады. Тогда от него ни отчураешься, ни хлебом-солью не отделаешься.

VIIЦарь-государь

Понятие о царе-государе, как о самодержавном хозяине Земли Русской, вырастало постепенно — одновременно с развитием народного самосознания. От призванных «володети и княжити» князей-дружинников, — пережив князей-ставленников, которым нередко приходилось слышать увековеченные летописью слова: «А мы тебе кланяемся, княже, а по твоему не хотим!», — оно выросло до представления о великом князе — «Божьем слуге», «страже Земли Русской от врагов иноплеменных и внутренних». Но нужно было пройти векам, чтобы великий, старший над князьями уделов, князь встал в глазах народа-пахаря на высоту царя — «государя всея Руси», каким является он в палатах Москвы Белокаменной на исходе XVI столетия.