народа.
Его называли «последним из счастливцев», которым удалось обозревать в своем уме обширное поле наук и содействовать развитию каждой из них (В. Герье). Казалось, в лице Лейбница человечество на мгновение остановилось в своем вечном движении, чтобы взглянуть на пройденный им путь, собрать в одно целое весь итог добытых результатов, а затем членить деятельность, развивая каждую науку особенным, свойственным ей путем. Лейбница по праву считают главой Просвещения, первым организатором немецкой науки. Это он объединил ученых в академии, которые он называл «живым звеном между теорией и практикой, блюстительницей всех народных интересов, насколько они зависят от науки».[371]
Вместе с тенм он не боялся оценивать критически своих дорогих соплеменников. Так, ученый не мог простить немцам их страсть к обезьянничанью, что проявлялась в отдельные периоды истории. Ниже приводим написанную им сатиру на нравы, царившие в германском обществе, хотя описанная «болезнь» имела хождение не в одной Германии («Галломания»).
Французским винам честь, равно как и закускам,
Но лиха не исчесть – быть под ярмом французским!
А все к тому идет – и горе-патриот
По-галльски ест и пьет, по-галльски платье шьет,
По-галльски говорит и думает порою,
Став с головы до пят французского покрою.
Попали в кабалу, во всем – французский лад,
Уже и на балу – парижский маскарад,
Парижское словцо в ходу у мужепесов,
И каждый – острослов, насмешник и философ.
А шутки парижан – про что они? – Про нас!
Мол, немец – идиот. Мол, немец – лоботряс.
Сажаем их за стол и ждем от них совета —
Ужо они с лихвой отплатят нам за это:
Сперва пришли в наш дом морочить нам башку,
Заставят нас потом молиться их божку,
Захватят власть в стране от Рейна до Дуная, —
Компания у них изрядно продувная, —
Прогонят всех князей, князишек и княгинь…
Учи французский всяк! Не след учить латынь.[372]
Это критическое стихотворение ничуть не мешало ему высоко оценивать значение французской науки и культуры. Свои научные труды он писал по-латыни и по-французски (и лишь некоторые – на немецком языке). Лейбниц выполнял миссии тайных советников трех монархов (короля Пруссии Фридриха I, Петра Великого, Венского двора). Несмотря на все заслуги этого выдающегося ученого, он умер одиноким. В последний путь его провожал секретарь. Интересно и то, что о его заслугах вспомнила одна лишь Французская академия.
Конечно, формулу о «лучшем из миров» трудно применить к Германии, которая в XVIII в. с трудом одолевала преграды и рвы эры средневековья. Феодальная раздробленность губительно сказывалась на духе и культуре народа. От «Священной империи» остались жалкие лохмотья. Между Верхней и Нижней Германией существовали разногласия не менее острые, нежели между Севером и Югом Соединенных Штатов Америки. Прусское государство было откровенно милитаристско-крепостническим, являясь «самой рабской страной в Европе» (Лессинг). Страна лежала почти что нагой. В то же время немецкие князья, писал Энгельс, «не способны на что-либо хорошее, даже когда они просвещенны» («Заметки о Германии»).
Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646–1717).
Писатель Э. Гофман запечатлел в «Коте Мурре» картину той Германии. Иные государства можно обозреть буквально с бельведера дворца при помощи подзорной трубы (от края и до края). Владетельные особы забавлялись коллекционированием картин, слушали изысканную музыку, одевали «в кожу и золото всю наиновейшую литературу». К тому же, имели свой придворный штат, канцлера, финансовую коллегию и так далее… Князю такого игрушечного государства, однако, ничто не мешало пользоваться в обществе «славой человека утонченной образованности, покровителя наук и искусств».[373] Культура на рубище народа.
Конечно, эту фразу нельзя понимать буквально… И все-таки князья, герцоги, графы, бароны жили припеваючи, в основном, за счет своего народа. По рассказам современников, они каждый день меняли одежды. Любой князек, средней руки владетель округа, многие общины соревновались друг с другом на почве моды. А властительные особы заботились отнюдь не о благосостоянии жителей, и не о достижениях культуры, а о… лидерстве в области моды. Блистательная Франция, державшая тут первенство, не давала немцам покоя.
Магистр Вестфаль яростно возмущался отставанием Германии в данной области (XVI век): «У каждой нации, у каждой страны есть свой собственный костюм, только у нас, немцев, нет ничего своего. Мы одеваемся и по-французски, и по-венгерски, и чуть ли не по-турецки, а по глупости нашей ничего своего придумать не в состоянии. Чего-чего мы не делали за последние 30 лет! Кроили и перекраивали наши панталоны на разные манеры, и такая гнусная и омерзительная одежда вышла из них, что порядочному человеку становится страшно и возмутительно. Ни один висельник не мотается так отвратительно в своей петле, до того не истрепан и не растерзан, как наши теперешние панталоны… Тьфу, какая гадость!»[374]
Однако несмотря колоритные сценки и критику, у правителей малоземельной Германии был ряд достоинств. Курфюрст Бранденбурга Фридрих Вильгельм (1640) стал расселять на своих землях французских, голландских, швецарских гугенотов, активно способствуя развитию торговли и ремесел. Принят «Потсдамский эдикт» (1685), предоставивший иммигрантам свободу вероисповедания. Это привлекало сюда многие умные головы и капиталы. О тех временах в Потсдаме напоминают «Голландский квартал» и «Французская церковь». Позже этот район станет резиденцией Фридриха Великого, где им заложен будет Сан-Суси.
Эпоха просвещенного Фридриха II (1712–1786) ничем не напоминала жуткие времена его отца, Фридриха Вильгельма I (1688–1740), который, как известно, органически не терпел ученых, науки, высшую школу, равно, впрочем, как и культуру. Не случайно же он получил у современников малопочтенное прозвище – «фельдфебель на троне». К пиримеру, Фридрих Вильгельм мог с легким сердцем заплатить за великана-ирландца для своего полка 9 тысяч талеров, что значительно превышало годовой бюджет Кенигсбергского университета. Маневры он предпочитал научным поискам и диспутам. Единственный университетский диспут, который он почтил своим вниманием, был организован по его личному приказу на тему «Все ученые – болтуны и балбесы». Из книг он признавал лишь Библию и воинский устав.
Правда, он же первым в Европе создал профессиональную армию, в которой старался установить порядки и дисциплину римских легионеров. Войска его отличались невиданной маневренностью. Скорость их передвижения казалась немыслимой (лишь русские могли с ними соперничать). Заслуживало внимание и его отношение к армии. Фридрих обожал своих солдат, говоря, что добрый воин стоит дюжины «самых красивых девок». Молодцы были все как на подбор (6–7 футов ростом при 5-футовом короле). Театры же он называл храмами сатаны. Берлин перестали при нем именовать Афинами и прозвали Спартой. Он яростно ненавидел всех бюрократов, интеллектуалов, французов и евреев… Несмотря на создание мощной армии, прусскому королю так и не удалось всерьез опробовать её мощь. Эпоха была на удивление мирной. Можно сказать, что он угодил не в ту фазу (не в «фазу Марса»). Тем не менее, своему сыну, вступившему на царстование, он заповедывал: «Фриц, всегда держи наготове большую и хорошую армию, если хочешь сберечь свое королевство».
Его сын Фридрих II (1712–1786) был флейтистом и поэтом. Он ненавидел отца «как злейшего врага». И, согласимся, было за что… Фридрих-Вильгельм не жалел сил, чтобы сделать жизнь наследного принца сущей каторгой. Он запрещал сыну и дочери чтение свободной литературы, занятия музыкой, запрещал даже видеться с матерью-королевой. Обнаружив однажды потайные полки с книгами, французскими кафтанами, нотами и халатами, этот самодур в ярости побросал все это в огонь. Французов он считал безбожниками и старался оградить сына от влияния их культуры. Юношу обложили шпионами, которые следили буквально за каждым его шагом. Однажды он застал сына в лавке книгопродавца Шпенера за изучением рисунков по искусству и «Исторического лексикона». Король рассвирепел, чуть было не устроил всеобщего погрома и заявил: «Все эти печатные глупости не должны занимать принца. Есть вещи гораздо более полезные для изучения – например, рекрутская школа и боевые порядки». Издателю же прямо было сказано, что, пока король жив, тот не получит разрешения печатать в Пруссии злостное французское чтиво. Принц после ухода Фридриха-Вильгельма ответил тому: «Ты получишь это позволение, когда Бог пошлет мне счастье лишиться отца». Юношу оскорбляли и унижали, как только возможно. Заставляли нести все тяготы капральской службы. При этом садист-папаша частенько подтрунивал над сыном в таком духе: «Если бы со мной так обходился мой отец, я давно бы убежал из Пруссии. Но для этого нужны твердость духа и сила воли, которой в моем наследнике нет». В итоге сын не выдержал всех этих иезуитских пыток и написал к английскому королю, прося дать ему при дворе приют и защиту. Однако попытка побега через Францию провалилась и принца схватили. Арестовали и казнили одного из его друзей – поручика Катте. Эта же участь ждала сына. Против казни принца воспротивилась вся Европа, да и собственная знать Пруссии. В итоге сын, будущий Фридрих Великий, сохранил голову, вместе с ненавистью к папаше.[375]
Впоследствии его назовут «эпикурейцем на троне». Он и в самом деле тянулся ко всему разумному и талантливому. Его посещал Вольтер. Здесь нашел прибежище гонимый Ламетри, обрели пристанище многие ученые века Просвещения. Он был невысокого мнения о европейских монархах (клеймя их как «жестоких тиранов»), а Александра Македонского так и просто считал разбойником. Фридрих преклонялся перед французской культурой (его воспитатала француженка). Гостивший у него Вольтер, обожавший распространять гадости о собеседниках, чьим покровительством он к тому же пользовался, скажет о дворе Фридриха II: «Здесь по-немецки говорят только с лакеями и лошадьми». При нем половину мест в Берлинской академии наук и словесности заняли выходцы из Франции и Швейцарии.