Нарративная практика. Продолжаем разговор — страница 15 из 38

Я спрашиваю у него, что для него значит «продвигаться вперед»? Некоторое время он не может найти слов. Потом его глаза наполняются слезами. Он говорит, что чувствует себя неудачником. Он говорит, что «продвигаться вперед» значит столько всего разного! Это значит быть способным делать все то, что не способен делать он: быть личностью, не быть зависимым, крепко стоять на ногах, уметь себя ободрять и поддерживать, быть уверенным в себе, быть человеком, у которого «все схвачено», собранным, и более всего остального это значит быть принятым окружающими. Джеймс так старается получить принятие от окружающих, так хочет чувствовать себя ценным для них. Он хочет быть включенным в сообщество людей; а ощущает себя в лучшем случае на периферии этого сообщества.

Джеймс рассказывает мне, что иногда у него возникают грандиозные идеи о том, кем он мог бы быть, он строит планы, но все это разваливается. И я думаю: бредит ли он? Может быть. Есть ли у него мания величия? Возможно. Но может быть, самое точное слово для описания его отношения к себе и к жизни – это бравада? Джеймс хочет узнать, считаю ли я, что у него есть надежда. Могу ли я сделать что-нибудь, чтобы помочь ему чувствовать себя нормально, помочь ему стать личностью?


Дженни

Знакомясь со мной, Дженни кратко рассказывает о себе, после чего сообщает, что в последнее время она в депрессии и отчаянии. За последние три месяца ее постоянно посещают мысли о самоубийстве, и сейчас она обеспокоена тем, что чувствует готовность их реализовать. Она говорит, что едва ли способна чувствовать себя более никчемной, чем сейчас. При этом ее лицо ничего не выражает. Нет, на самом деле это не отсутствие выражения, это едва уловимое выражение смирения с неизбежным злом.

Я спрашиваю: «Есть ли у тебя представление, как тебя втянуло в это ощущение никчемности?» Да, у нее такое представление есть. Она рассказывает мне кое-что о травматических обстоятельствах ее детства, подросткового возраста, ранней молодости. Но она думала, что она с этим всем справилась и как-то это все преодолела. Она же так старалась! И у нее действительно в жизни все начало складываться. А сейчас, когда депрессия всплыла без какого бы то ни было повода, без причины, – она чувствует, что вся работа, которую она проделала, была зря, и что она теперь снова в «нулевой точке», в самом начале пути. Дженни чувствует, что депрессия распоряжается ее жизнью; Дженни фактически уже сдалась.

Неожиданно для себя я говорю, что из моего опыта работы депрессия никогда не возникает из ниоткуда. Могу ли я задать ей несколько вопросов о недавних событиях? Она разрешает. Я выясняю, что впервые депрессия заново всплыла в жизни Дженни, когда она была в отпуске, примерно за три месяца до нашей встречи. Она восприняла это неожиданное возвращение депрессии как подтверждение собственной никчемности, потому что это навело ее на мысли о том, что ее работа была способом уклониться от признания собственной неадекватности и дефективности, от признания своей сущности, по поводу которой Дженни сейчас думает, что она просто от природы депрессивная.

Когда я начинаю расспрашивать, а что еще было в этом отпуске, я выясняю, что Дженни решила почитать книги, которые давно планировала прочитать. «А какие книги?» – спрашиваю я. Ответ впечатляет, но не особенно удивляет. Это были три книги по популярной психологии, которые ей рекомендовал ее психолог. Две, посвященные теме аутентичности, а третья под названием «Женщины, которые любят слишком сильно».


Семья Салли

Салли примерно двадцать пять лет, она приходит ко мне на консультацию вместе с родителями – Дженет и Стивом, а также с братом Скоттом и сестрой Хелен. Салли уже несколько лет живет с нервной анорексией. Ее лечили по-разному, в том числе несколько раз госпитализировали.

После знакомства и кратких рассказов о себе семья сообщает мне о тех подробностях, которые, по их мнению, мне необходимо знать. После этого я спрашиваю, как они сейчас, к настоящему моменту, понимают, что такое анорексия и как она влияет на жизнь? Что им говорили разные специалисты, и что из того, что им говорили разные специалисты, имеет для них больше всего смысла? Я вижу, как в ответ на этот мой вопрос разыгрывается привычное шоу. Салли, и так уже сидящая побоку от всей семейной группы, теперь поворачивается лицом к стене. Я вижу, что по лицу Дженет текут слезы. Я отмечаю, что я это вижу, и в ответ на это Дженет говорит мне, что теперь, по крайней мере, она понимает проблему, у нее есть инсайты. «Какие инсайты?» – спрашиваю я. Дженет говорит, что теперь она понимает, что проблема во многом связана с ней. Она была слишком близка к своей дочери, однозначно опекала ее сверх меры, возможно, контролировала ее. Дженет теперь рыдает, а Салли выглядит еще более отчужденной (хотя мне казалось, что такое едва ли возможно). Другие члены семьи, похоже, вообще не знают, что делать и куда смотреть.

Я начинаю расспрашивать остальных, с какими идеями о возможных путях решения проблемы они познакомились на консультациях с разными специалистами. Что-то подсказывает мне, что сейчас передо мной разыграется еще один привычный спектакль. Стив говорит мне, что Салли должна научиться быть более независимой. Дженет слегка пришла в себя и тоже вносит свой вклад. Она говорит, что решением проблемы для Салли будет индивидуация, сепарация от матери и отделение от семьи в целом.


Власть и психотерапия: игнорируемое измерение

Когда мы исходим из допущения, что терапевтический контекст исключен из структур доминирующей культуры и принятой в ней идеологии, это создает для терапевтов возможность занимать позицию, характеризующуюся определенного рода высокомерием и необоснованным ощущением защищенности. Это высокомерие лежит в основе дискуссий терапевтов о том, стоит ли вносить политику в терапию, и вообще, являются ли политические соображения значимыми для терапии.

Иногда меня даже приглашают присоединиться к дебатам о том, имеет ли терапевт право привносить политику в терапию, входит ли это в его задачи. У меня всегда один ответ: я считаю, что, судя по терминам, в которых эти приглашения сформулированы, эти дебаты бессмысленны и исходят из определенного высокомерия. Я считаю, что вопрос, приносим мы или не приносим политику в кабинет терапевта, не имеет смысла. Я считаю, что обсуждать надо другие вопросы: готовы ли мы признать существование политики? До какой степени мы готовы быть молчаливыми соучастниками воспроизведения существующей политики? Каким образом терапевтический контекст может в принципе быть исключен из контекста политики, проводимой в отношении пола, расы, социальных классов? Почему мы считаем, что терапия не воспроизводит политические дискурсы, основанные на представлении о том, что кто больше знает, тот и прав, и маргинализирующие людей, этими знаниями не обладающих? Когда люди заходят в кабинет терапевта, они приносят с собой политику, более того, они сталкиваются с контекстом, который обусловлен политикой.

Даже если мы очень поверхностно просмотрим те истории, которые я привел выше, мы увидим, что допущение, будто бы терапия каким-то образом привилегирована и является «пространством невинности» за пределами культуры в целом, ни в коей мере не соответствует действительности. Что мы можем делать в терапии, когда мы фокусируемся на переживании личностной несостоятельности, собственного ничтожества, которое испытывает Джеймс? В нашей культуре, где принято возвеличивать индивидуализм, особо подчеркивается значимость владения собой, самодостаточность, умение опираться на себя, при этом большей моральной ценностью обладают те, у кого лучше получается воспроизводить эти характеристики.

Если мы будем признавать, что эти культурные предписания лишают Джеймса права иметь моральную ценность в глазах окружающих, как это повлияет на ход терапии? Мы можем посмотреть, как это ощущение личностной несостоятельности приводит к хроническому стрессу и отчаянию, и как стресс и отчаяние влияют на то, что происходит с Джеймсом. Мы можем рассмотреть симптомы, от которых страдает Джеймс, как результат ужасного напряжения, которому он подвергает себя в попытках оправдать свою моральную ценность в глазах других. Как это повлияет на то, что и как я буду делать как терапевт? Как я должен отвечать, когда он умоляет меня помочь ему стать настоящим человеком?

А что насчет Дженни? В каком направлении будет двигаться наша работа, если мы будем рассматривать ее опыт в свете современных технологий власти, пропагандирующих постоянное самооценивание, самоосуждение, самонадзор? Что будет, если мы будем рассматривать ситуацию Дженни и выстраивать отношения с ней, анализируя, в каком культурном контексте возникает и поддерживается депрессия? Какие альтернативные способы действий могут стать доступными для Дженни, если обнаружится, до какой степени она была вовлечена в тиранию по отношению к самой себе, как сильно пыталась подстроить свою жизнь под нормы «аутентичности»? И что случится, если мы разберемся в том, какой образ жизни и какой образ мышления скрывается за словом «аутентичность»? А что если мы возьмемся за исследование вопросов гендерной политики и связанных с ней отношений власти, поставив себе задачу разобраться, какие способы бытия в мире провозглашаются и защищаются книгами под названием «Женщины, которые любят слишком сильно»? Какие способы бытия в мире при этом обесцениваются? Что может произойти, если терапевт спросит Дженни, слышала ли она когда-нибудь о книге под названием «Любящие женщины, которых любят недостаточно сильно»? Возможно ли любить слишком сильно, если любовь встречает взаимность?

Что оказывается в фокусе нашего внимания, когда мы готовы принять то, что симптомы нервной анорексии являются побочными продуктами мизогинии в нашей культуре, и когда мы готовы исследовать именно эту тему? Как изменится наш разговор с семьей Салли, если мы позволим себе расслышать в таком знакомом рассказе Дженни о возникших у нее инсайтах отголоски столь распространенного в культуре обычая обвинять во всем мать? А если мы позволим себе признать, что психотерапия была соучастником заговора, воспроизводящего мизогинию, и центральной фигурой, воспроизводящей обвинение матери? А если мы позволим себе увидеть, что культура психотерапии воспроизводит тот самый контекст, который, по сути, и порождает нервную анорексию? А если мы признаем, что члены семьи в ходе консультаций с разными специалистами подверглись индоктринации, что им навязали определенную точку зрения? Что если мы начнем задавать вопросы о тех установках и убеждениях, которые воспроизводятся этой столь знакомой историей? Которые воспроизводятся краеугольными метафорами культуры психотерапии – метафорами индивидуации, автономии, сепарации? Что стоит в тени этих метафор? Какие из этих метафор склеивают индивидуацию с сепарацией и отделением от большего социального целого? Какие из этих метафор воспроизводят столь возвеличиваемые в современной культуре представления о том, что в норме человек должен быть самодостаточным, независимым, обособленным от других?