му понравилась, что он ее повторил, на сей раз полушепотом:
— Ты не имела права нарушать мое обещание.
— Я не сочла это нарушением. Думала тебе помочь.
— Думала мне помочь?
Он постарался произнести эту фразу презрительным тоном и усилить эффект, расхаживая по комнате с опущенными плечами и сжатыми в карманах кулаками, но все же не мог не признать, что испытывает облегчение. Она в самом деле ему помогла, но он ни за что не сказал бы этого вслух.
Дженис между тем вернулась на диван, но теперь села прямо, в своей привычной позе для «цивилизованных дискуссий».
— …Я спросила у Томми, знает ли он, что такое нервный срыв, и он сказал, что знает, хотя в этом я не уверена. И тогда я сказала, что люди иногда так изматывают себя работой, что их нервы не выдерживают напряжения, и тогда они ложатся в больницу для отдыха. И он, как мне показалось, все правильно понял. Не забывай, что ему почти одиннадцать, Джон. И я сказала…
— Да, да, да, могу себе представить. Ты сказала: «Разве не здорово, что твой папа уже не тот опустившийся алкаш, каким был прежде?»
— Джон, я ни единым словом не упомянула…
— Спасибо и на том, — оборвал ее Уайлдер, надевая пиджак, хватая с вешалки пальто и направляясь к двери, где остановился в драматической позе, взявшись за ручку. — Я ухожу. Может, на собрание, а может, на попойку. Если я не вернусь к утру, советую обратиться к копам — или к Полу Боргу, что, по сути, одно и то же. А что касается твоей Невероятной Гордости, можешь засунуть ее… засунуть ее себе…
Не договорив, он покинул дом и вскоре уже шагал по тротуару, сам не зная куда. Где-то в районе Двадцать третьей улицы завернул в бар — ограничившись только одной порцией — и просмотрел список Билла Костелло на предмет проходящих в данное время собраний. Одно такое должно было вскоре начаться на Вест-Хьюстон-стрит.
Местом встречи оказался четвертый, последний этаж складского здания, и с первых же слов ведущего стало ясно, что это собрание будет отличаться от других посещенных Уайлдером.
— У нас не выступают записные ораторы, — пояснил он для новичков. — Мы импровизируем сами. Мы предлагаем высказаться кому-нибудь из присутствующих, но, если этот участник не готов говорить, относимся с пониманием и не настаиваем. Слева от себя я вижу молодого человека, уже побывавшего тут несколько раз. Похоже, он не прочь взять слово, но сильно запыхался. Как насчет выступления, Карл?
На авансцену вышел крепыш лет двадцати с напряженно застывшим лицом и назвался Карлом, алкоголиком.
— Привет, Карл!
— Вы правы, Тони, я действительно запыхался. В Бруклине сел не на тот поезд; пришлось выйти на углу Бродвея и Деланси-стрит и проделать остаток пути бегом.
— Успокойся, Карл, можешь сделать паузу, — сказал Тони. — Пусть дыхание восстановится.
— Все нормально. Видите ли, я частенько плутаю в метро, потому что я не коренной ньюйоркец. Я из Канзаса. С подросткового возраста жил в отрыве от большого мира. В смысле: большую часть времени проводил в исправительных заведениях штата. Там было не так уж плохо: трехразовое питание, чистая одежда, чистая постель, много курева. И там я освоил свою нынешнюю профессию: я парикмахер. Но, выйдя на волю, я запил и уже не мог остановиться. Если бы это касалось только меня, все было бы еще терпимо — у меня приличный заработок, и я способен хорошо подстричь клиента, даже будучи под градусом. Но дело не только во мне. Уже около года, точнее, одиннадцать месяцев я живу с одной девчонкой в Бруклине. Проблема в том… проблема в том, что и это не помогает. Я не… она не… это не помогает совсем.
— Он помолчал несколько секунд. — Черт, я не хочу морочить вам голову обещаниями бросить пить, потому что это будет вранье. — Теперь его голос понизился почти до шепота. — Я боюсь, понимаете? Я боюсь, что она от меня уйдет. Вот почему я посещаю эти собрания. Вот почему, перепутав поезда метро, как сегодня, я бегу по улицам сломя голову. Оно того стоит, потому что здесь я как минимум… как минимум смогу провести час с людьми вроде вас, все это время — хотя бы один час — оставаясь совершенно трезвым. Спасибо за внимание.
Грянули аплодисменты, но Карл оставил их без реакции и поспешил вернуться на свое место. Там он принял позу, возможно усвоенную в исправительных учреждениях: спина прямая, руки на коленях, взгляд строго вперед и никаких улыбок, особенно если ляпнул глупость или, напротив, что-то заумное, — кроме тех случаев, когда ты хочешь сбить собеседника с толку.
— Я хотел бы обратиться к Карлу, — заявил новый импровизированный оратор, шатающийся старик с зубами наперечет. — Я хочу сказать тебе: Карл, не важно, как часто ты будешь садиться не в тот поезд. Не важно, сколько улиц тебе еще придется пробежать во весь дух. Главное, продолжай приходить сюда, парень, продолжай приходить. Ты на верном пути.
Потом выступили еще четверо или пятеро, после чего слово взял Тони.
— Сегодня у нас под занавес нечто особенное, — сказал он. — Мы празднуем годовщину. Сказать по правде, лично я всегда считал большинство годовщин в «АА» довольно нелепыми мероприятиями: вручают кому-нибудь торт с шестью, восемью, двенадцатью свечами по числу лет, проведенных без выпивки, называют его полные имя и фамилию, потом он произносит краткую речь, а ты сидишь и думаешь: «Зачем ему сейчас нужно наше Общество?
Просто хочет выпендриться или что?» Но первая годовщина — это совсем другое дело. Это реальное достижение. Черт, да вы сами знаете, как много значат эти первые двенадцать месяцев.
Он повернулся в сторону занавешенного угла зала, кивнул, и оттуда вышел розовощекий мужчина с улыбкой до ушей и розовым тортом, украшенным одной свечой, зыбкое пламя которой он прикрывал ладонью.
Тони вновь обратился к залу:
— А теперь попросим выйти сюда мистера Сильвестра Каммингса.
Долговязый негр в дешевом синем костюме встал со своего места и под аплодисменты и приветственные крики выдвинулся на всеобщее обозрение. Он пожал руку Тони и поблагодарил человека, вручившего ему поднос с тортом, но, когда кто-то из собравшихся затянул «С днем рожденья тебя!», поднял руку и произнес:
— Нет-нет, прошу вас, обойдемся без этого. То есть мне очень приятно, однако это детская песенка, а мне уже сорок семь лет. Даже мои собственные дети уже вышли из этого возраста, вышли и покинули родительский дом. — Он помолчал, глядя сверху вниз на торт. — Это кажется невероятным: целый год. Одно лишь я знаю наверняка: я никогда бы не смог этого добиться без вашей помощи — без помощи Тони и остальных. Я вспоминаю себя, каким был прежде — много лет подряд, так что и сосчитать их страшно, — а порой и вспомнить-то нечего, кроме своих пробуждений на коленях в обнимку с унитазом, выхаркивающим собственную желчь. И я говорю себе: «А ведь это твоя молитва, Сильвестр. Это единственный алтарь, которому ты искренне поклонялся долгие годы».
В зале оценили шутку, послышался смех, но сам оратор не улыбнулся.
— Я никогда не был особо религиозным человеком. Даже на наших собраниях, когда приходит время молитвы, я только шевелю губами и надеюсь, что никто не заметит моего молчания. Если честно, я и торты не особо жалую — буду рад, если кто-нибудь из вас поможет мне с ним разделаться. — Он вновь опустил взгляд и выдержал долгую задумчивую паузу. — Однако за прошедший год я все же кое во что уверовал. Теперь я верю, что лучше зажечь хотя бы одну свечу, чем без конца проклинать окружающий тебя мрак.
С этими словами он задул свечу, а зал, поднявшись, устроил ему овацию.
Всего этого оказалось достаточно для того, чтобы Уайлдер вернулся домой, не выпив по дороге даже бокала пива; достаточно для того, чтобы он разбудил жену и принес ей свои извинения.
— Я понимаю, дорогой, — сказала она. — Я понимаю…
По настоянию Уайлдера они с доктором Бломбергом не стали надолго задерживаться на армейской теме. Армия убедила его в том, что он не блещет умом, и вытрясла из него всю религиозность. В бою он побывал лишь однажды, под самый конец войны в Европе, а потом еще год провел в замшелых палаточных городках на территории Франции, где в периоды между обидно редкими увольнениями делать было абсолютно нечего, кроме как смотреть по вечерам фильмы.
— Я же говорил, что мы рано или поздно вернемся к кино.
— Хм…
— Что интересно: на гражданке люди в кинотеатрах сидят спокойно даже при просмотре откровенной дряни — никогда не услышишь громкого смеха во время нелепой любовной сцены или еще чего-нибудь в этом роде, — но в армии магия киноэкрана не действовала, и все мы превращались в громогласных, строгих и жестоких критиков. Мы за милю различали фальшь в сюжете или в эпизоде, сразу начиная топать, ругаться и высмеивать всякую дешевку, тривиальность или сентиментальность. Помнится, я тогда подумал об этих парнях: «Черт, а ведь они такие же, как я: все мы были взращены на кинофильмах и только теперь начинаем понимать, что большинство из них — это халтурные поделки». И вот сейчас я подхожу к сути: именно тогда я решил, что моим призванием является кино. Создание хороших фильмов. Конечно, я знал, что не могу быть режиссером — для этого требуется куда больше таланта, чем у обладателя ай-кью в сто девять баллов, — но я мог бы стать продюсером: человеком, который сначала находит идею, а затем деньги и одаренных людей для ее реализации. Вот к чему я стремился.
Разумеется, я не мог сказать об этом своим предкам — во всяком случае в ту пору это казалось мне невозможным. Когда я вернулся домой, они жили в той же старой квартире, работали на тех же работах и выглядели жутко постаревшими — обоим было далеко за пятьдесят, — но шоколадный проект занимал их мысли еще больше прежнего. Отец посвящал все свободное время сколачиванию стартового капитала — и, что самое смешное, у него это начало получаться. Все вокруг рассуждали о близящемся послевоенном буме, а это был самый подходящий момент, чтобы выйти на рынок с дорогим, но качественным продуктом. Он взял меня с собой на встречу с каким-то банкиром. «Это мой сын Джон. Двадцати лет от роду, ветеран войны, только что вернулся из Европы, служил в пехоте, участник Арденнской битвы