Старьевщик Садыр-ака, запряженный в скрипучую двухколесную арбу, медленно катился во двор.
— Шаёбеёоо, — вырвалось из его коричневой сухой груди так страшно и печально, что никому не хотелось передразнивать его или кидаться комками сухой глины. Это «шаёбеё» — «старьё берём» — было невнятно, он вытягивал шею и мычал. Соседи уже понимали, кто пришел, и спускались вниз во двор с разной ерундой. Бабушка обычно давала ему рубль. А он пытался поймать ее руку и поцеловать.
Садыр-ака был на вид очень старый человек, хромой, худой, но на самом деле ему было всего шестьдесят с небольшим. Где-то у него была дочь, внуки, никто их не видел. Он жил в сарае за хлебным магазином, свою арбу с барахлом держал на улице.
Однажды зимой мы с бабушкой пошли отнести ему угля для буржуйки. Я боязливо сунулась в его вонючую каморку. Садыр-ака лежал на топчане, укрытый одеялом и пальто, на буржуйке — маленький закопченный чайник, лепешки в сумке, подвешенной к потолку на крюке — чтоб крысы не объели. Каморка была полна книг. Старых, темных, с незнакомыми буквами. Он поманил меня, беззубо улыбаясь и клокоча непонятными звуками, вытащил книжку с картинками: олени, девушки в старинных одеждах и чалмах, жар-птицы, кружево букв…
Бабушка подмела, дала ему лекарство, варенья, заварила чай. Позвала к нам жить, пока не выздоровеет, но он замотал головой.
— Садыр-ака был ученый человек, он выучился в Истанбуле, в университете, потом в лагере в Сибири отморозил язык, вернулся в Ташкент, жена отказалась от него, «врага народа и турецкого шпиона» не брали на работу.
Вскоре он пропал, не нашли его, чтобы похоронить по-человечески.
Училки Бронислава Исааковна и Лариса Дмитриевна были подружки. Учились вместе, работали в одной школе, первая — английский, вторая — математика.
Родители Брониславы наседали — пора замуж, Бронислава хоть и не красавица была, но веселая, душа компании. И отец ее был провизор в аптеке. По тем временам считался нужный родственник.
Бронислава сопротивлялась: походы в горы, песни под гитару, кино, театры, Лариса подпевала. Родительский пример занудства: варенье, газета утром, тапочки, с души воротило.
Наконец объявила твердо: без Лариски замуж не пойду. Как она, так и я.
Родители засуетились, пригласили мамашу Ларисы Дмитриевны познакомиться и узнать ее виды на женихов. Оказалось, что у нее нет видов, и четких планов о судьбе дочери тоже нету. Удивилась: не мое это дело, женихов искать.
Брониславины обмерли: да как же? Надо же хорошую семью, чтоб не пьяницы, и вообще.
— Глупости какие, жениться вместе! Ну делайте как знаете, хотите и моей Лариске жениха искать — давайте, — засмеялась Ларискина мамаша и пошла на работу. Она была врачом на скорой и любила работать ночами.
Брониславины родители засуетились, у них на уме одни евреи были, была украинская родня, но далеко. Решили остановиться на еврейских.
Девушки посмеивались, наконец было объявлено, что в выходной будет знакомство. Женихи придут с родителями к ним, а потом молодежь уйдет гулять.
Завуч была в курсе, советовала, как присматриваться. Брониславе подвыщипали брови в учительской.
Наконец наступил долгожданный день. Девушки сидели за круглым столом, заранее давились от смеха, но внутри, конечно, резвился бесенком маленький трепетный интерес…
В понедельник в учительской стояло радостное щебетанье: женихи понравились, одна была проблема: как их, близнецов, различить. Бронислава и Лариска, потеряв всякое приличие, толкались, хихикали: я своего крестиком отмечу, ТАМ! А потом меняться будем…
Училки краснели, физрук ржал.
Женихались недолго, и в один прекрасный день Бронислава и Лариса в одинаковых белых туфлях под руки с близнецами потопали в загс.
Отец Брониславы острил в мужской компании: эх, еврей пошел нестрогий, так бы Бронькиного обрезать, а Ларискин целый останется. Уж тут не перепутаешь!
Всегда хочется умилять сердце, несмотря на многое происходящее. Вот еще одна счастливая сущая правда.
В детском саду тогда мальчиков заставляли надевать чулки с резинками под короткие штанишки.
Само по себе отвратное зрелище, а на Илюше это было смешно. Чулки были длинны ему, свисали, скапливались гармошкой, мешали двигаться. Илюша Гринберг вообще неуклюжий был, воспитательницы жалели. Лишнюю ложку каши положат — такой худющий.
Казалось, только его собственная бабушка не жалела Илюшу: скорей, скорей, шмендрик,[7] торопила, шлепала. Илюша застывал на месте, глаза в землю. То ли от упрямства, то ли от отчаяния. Она подталкивала, тянула, так они доплетались до детского сада, и она облегченно сдавала его на руки воспитательницам. Потом его так же тянули в музыкальную школу, сначала со скрипкой-четвертинкой, потом с виолончелью, а потом бабушка умерла, и он честно стал ходить один.
В школе его не били, в друзья тоже не брали. Хотя учитель предрекал ему будущее Эйнштейна, Илюша пошел в скромный Ташкентский ирригационный институт. Мама сказала: чем скромней, тем спокойней, и диплом получишь, и не загремишь куда не следует.
В институте он стал пошаливать: на хлопке[8] курил анашу, выпивал, но в меру, не хотел огорчать родителей.
С четвертого курса его стали отправлять в Киев к родственникам, у тех было полно невест. Сначала ездил нехотя, потом привык, даже сам рвался. И вот в один прекрасный день он явился с невестой: большой беременной украинкой из Киевской области. Откуда он ее взял? Как утаился от родственников?
— Та он в нас кажно лето був, та не хвылюйтеся, татко не дывыться, хто жид. В мене уси партийни, — успокаивала родителей украинка.
Бегала по дому большим громким ангелом: «Та сидить, мамо, я ж принесу!» — пока старушка повернется, уже и тарелки на столе.
В доме завелись галушки, сало от родственников, крестили младенчика, потом второго. Потом повели обоих на скрипках учить.
— Малого на украинке оженю, другова — на жидивке. Шоб справедливо. А этот сам буде думать, — говорила украинка, поглаживая живот, — этот вертучий шмендрик, уже норов показуэ.
Наталья Тимофеевна была немолодая соседка.
Где-то она работала, приходила в шесть вечера домой, в авоське — хлеб, редиска, пара огурцов, папиросы, никуда не ходила больше, ни семьи, ни родных, ни застолий с друзьями.
Она развлекала приметами свою пустую жизнь, идет по двору: ой, ветку задела справа, на камешек наступила — значит, деньги найду! Она сообщала эту новость всем: детям, которые отвечали тупым молчанием, старухам на лавочке, которые злобничали ей вслед («да, найдешь, в подоле принесешь»), мужским соседям, которые понимающе ухмылялись.
Вечерами пару раз в неделю она наряжалась цыганкой в цветные платки и ожерелья, садилась у окна своей комнаты на первом этаже, курила и негромко напевала многозначительные слова. Ну такие зазывательные, как те, которые Илья Муромец на камне прочитал: налево пойдешь, направо пойдешь… В эти дни она предсказывала будущее за деньги.
Ходили к ней чужие. Такая заходила во двор, осматривалась, искала подъезд, не решаясь спросить. По ее тревожному лицу можно было угадать, зачем пришла.
— Вам, тетенька, насчет судьбы? В пятый подъезд, там на первом этаже слева квартира.
Даже моя бабушка ходила к ней пару раз ознакомиться насчет будущего в жизни. «Поддержать коммерцию» — было ее любимое выражение (она покупала ненужные гвозди у нищих на базаре, ворованные цветы у мальчишек). Потом докладывала дедушке: «Друг мой, пойдете на базар, под ноги смотрите, на углу палкой в пыли пошебуршите, вас там деньги ждут!» Старалась не смеяться, но все равно прыскала и отворачивалась.
Предсказания Натальи Тимофеевны были насчет денег, пауков, любви и болезней. Соседка сверху ее не любила, свешивалась с балкона и орала, что фининспектора позовет на ее шашни. Но ее стыдили: не тронь убогую.
Мы собирались под ее окнами, изредка потешаясь: Натимофенна, когда деньги найду?
Соседки гоняли нас. Танина мама запрещала дотрагиваться до нее, заразит чем-нибудь.
Очень хотелось побывать у нее дома, но даже ее коммунальная соседка, строгая чертежница, и ее безмолвный муж не заходили к ней в комнату. Говорили, что у нее много странных вещиц, стеклянный шар, карты со змеями. Говорили, что она колдунья, но никто не верил, ее тайны не были грозными и всесильными, так, болтовня, вещицы с барахолки.
Но было странное ожидание связано с ней, что-то должно было произойти, волшебное или просто неописуемое.
Она умерла. В больнице, ничего особенного, рак. Приехал откуда-то сын, погрузил на грузовик ее узлы, круглый стол, пару стульев, матрац, связку потрепанных книжек. Даже не выкинул ничего. Ничего волшебного.
Вот так всегда обманывает детство.
Раз в месяц по воскресеньям мать приводила его в сквер, сажала на скамейку и ждала в сторонке. Когда на аллее появлялся отец, она, махнув сыну рукой, уходила. Через час снова появлялась — забрать его домой.
Свидания с отцом утомляли его: и рад, и не рад. Видно, что отец смущен, неловко пытается занять его разговором, сам мучается. Видно, что ему тяжело это необходимое свидание. Эта тяжесть передавалась мальчику, он жевал конфету, елозил ботинками по песку, поглядывал на аллею, в которой должна появиться мать.
— Ну беги, вон мама идет, — торопливо подталкивал его отец, — вот деньги, не потеряй.
Он бежал к ней с облегчением. Тараторил, как интересно было ему, выдумывал истории отцовских приключений. Отдавал деньги, и они шли на рынок.
И отец, и мать избегали говорить о разводе. Да он и не спрашивал, боялся узнать что-нибудь непоправимо страшное.
Мальчик готовился в школу, ему казалось, что он станет совсем другим, взрослым, сильным, будет приходить днем один, греть себе еду. А вечером греть матери ужин.