Нас там нет — страница 20 из 39

Так и случилось, ему стало легче. Встречая отца, он начинал рассказывать ему про свою новую жизнь, тот слушал молча, улыбался, одобрял.

А потом отец умер. Внезапно. Сын был уже большой, ему было двенадцать лет, и мать сказала прямо: умер внезапно.

— Почему? Как? Он болел? Он попал под машину?

Мать замялась:

— Ты знаешь, он, как бы это сказать, не хотел жить. Никогда не хотел.

— Самоубился?

— В общем, да, выпил много снотворного.

Когда не спалось, он пытался вспомнить, что отец говорил, — и не мог. Ни слов, ни жестов. Коричневые ботинки — да, это он помнил, отец покачивал ногой, сидя на скамейке.

Что еще? Ему хотелось удержать в памяти хоть что-нибудь.

— Да, да, у меня был отец!

* * *

У нее родился мертвый ребенок. Муж привез ее из роддома к ее родителям, оставил двести рублей на клеенке и ушел.

Через пять лет она снова вышла замуж. У нее был новый паспорт, без печатей брак-развод, никто не знал про прошлое. Родила мальчика, защитила диссертацию, купили квартиру. Она боялась его родителей, выпытывали, почему не девушка в тридцать лет.

Стала потихоньку собирать деньги: сдачу, там рубль, тут трешка. Сначала складывала в мешочек с пуговицами. Потом отнесла в сберкассу.

— Побираешься, что ли? — шутили там. — Сколько мелочи опять нанесла.

Она думала, что надо быть готовой ко всему. Если завтра придется уйти, то будет запас денег, чистое белье в чемодане. Складывала сухари, сахар, чайные пачки. На плохое завтра. Доедала до последней крошки: вдруг завтра уходить, чтобы на сытое. И мальчика кормила насильно.

Завелись мыши, прогрызли чемодан, разнесли крошки по полу. Свекровь пришла убирать, полезла под кровать посмотреть, откуда мусор, и обомлела.

Вечером сидели молча, боялись начать разговор.

Наконец муж решился, ласково начал спрашивать, почему она хлеб собирает. Двадцать лет после войны, уж хлеба-то хватает.

— А как бросишь меня? Уйдем хоть не пустые.

— Почему брошу?

Она рассказала. Договорились посоветоваться с врачом-психиатром, но частным образом, чтоб никто не узнал. От лекарств она все время хотела спать. Но сухари собирать перестала.

Когда мальчику было четырнадцать лет, он утонул.

Она ушла. Вернулась к мужу только за несколько лет до его смерти — ухаживать за ним, когда его парализовало.

* * *

Умма-апа торговала лепешками на площади без малого тридцать лет. Она выглядела сморщенной коричневой старушкой, в платке, штанах-шароварах, даже в жару носила толстую стеганую жилетку поверх бесформенного платья. Даже в холод — калоши на босу ногу. В кошелке у нее лежала облезлая кукла. Она доставала ее, баюкала, укрывала платком.

Она казалась бессмертной мумией. Осторожно улыбалась беззубым ртом, объяснялась на пальцах, редкие русские слова, да и узбекские тоже вылетали из нее случайно и напряженно.

Наша детская докторша Басова всегда останавливалась поболтать с ней. Басова ворковала на смеси русского и узбекского, поглаживая старушку по плечу, а та кивала, мычала что-то, глаза ее слезились, она норовила мягко отвести докторшину руку с деньгами, отдать бесплатно лепешки. Докторша настойчиво совала ей деньги и не брала сдачу.

Докторша Басова лечила ее и вообще всех детей в узбекской махалле и в нашем «европейском» квартале. Называла ее «кызымка», деточка. Торговка лепешками так никогда и не стала взрослой, она не могла нормально говорить, пугалась радио и машин. Когда ей было лет пятнадцать, родители выдали ее последней женой к пожилому соседу. Она играла с детьми главной жены, убирала, готовила. Продавала лепешки.

Она осталась девственницей — никому не нужна была тихая дурочка.

* * *

— Мы не будем с ней дружить, у нее мать квартиры выменивает, всё выменивает, вон у Буркановых выменяла…

— А как это, «квартиры выменивать»?

— Это плохо, папа говорит, Буркановы выменялись, потому что у них денег нет, а им ее мать дала.

— Так это хорошо, что дала? У них денег нет, она им дала, это хорошо?

— Дааа, а квартиру забрала, они теперь все в одной комнате живут. И вообще у всех денег нету, а у ней есть…

— Только у плохих деньги есть, они их украли, у бабая[9] на рынке отняли, когда он спал.

— И на поезд напали, я в кино видел, награбили денег, а потом пошли выменивать…

— А моя мама часики на деньги выменяла. Жалко, они тикали так, знаешь, тихинько-тихинько…

— Все выменивают, бабушка на рынке стояла, ложки и жилетку выменяла…

— У Валерки из того дома проволочки цветные, пошли менять?

— А на что?

Про милиционеров

Милицынер, или мильцанер, как говорил Яша-маленький, Бертин брат, или милициунэр, как говорила наша взрослая соседка Кремерша, — обязательное впечатление детства.

Итак, про милиционеров.

Первый милицынер моей жизни было страшное нецелое существо — край темно-синего плаща и сапоги.

Мы тогда жили в подвале. Сидя на столе, можно было увидеть ходячие людские ноги, а если немного подтянуться в проем окна — конец улицы с одноэтажными домами и ворота рынка. Когда вечерело, ворота закрывались и наступала тишина, вот тут-то и появлялись ОНИ, эти страшные милицейские плащи-сапоги. Ходили туда-сюда, над окном останавливались. Ну, думаю, сейчас нагнутся, меня вытащат и заберут. И в ужасе отползала от окна.

Как-то во дворе пришлось увидеть его целиком. Это был высокий человек с черными усами, у него не было рогов, изо рта не изрыгалось пламя, он нагнулся и протянул мне руку.

— Ну что, будем дружить?

Бабушка так на меня зашипела, что пришлось дружить. Она сказала, что он наводит порядок, без которого у нас бы всё украли, а самих выгнали бы из подвала неизвестно куда или даже убили. То есть он был наш герой и защитник, а не страшилка какая-нибудь.

У него даже были свои дети, которые его не боялись совсем. Давались себя кормить, и мыть, и сказки читать…

Можно сказать, что милицынер, пожарник и пограничник — это наши архангелы Михаилы.



Со временем я узнала, что мой дедушка Минахмед (по-русски Михаил) тоже был некоторым образом милицынер. Он не бегал за преступниками с пистолетом в скрипучих сапогах, не размахивал полосатой палкой на перекрестке.

Он шел за преступниками тайно, разгадывая их нехорошие мысли и замечая их ошибки. Как умный целенаправленный пес. И выводил их на чистую воду.

Мой дедушка был следователь прокуратуры.

Я поначалу думала, что «прокуратура» — это такая слепая тетенька с базарными весами, при которой он состоял, как в детстве подпаском при коровах. Но потом выяснилось, что этой тетеньки нет, она выдуманная, как принцессы и волшебницы. Хотя, может быть, она была в жизни когда-то как ленин или Пенелопа.

Еще дедушка этих злоумышленников привлекал к ответственности, когда стал прокурором. Вот тут я удостоверилась, что прокуратура — не тетенька. Ведь у дедушки уже была жена — моя бабушка, и сестры были, я их поименно знала. И никаких слепых женщин рядом не было. Ну глупая я была! Не сообразила сразу, не сопоставила факты.

Я поняла, что прокуратура — это как филурмония, место, понятное до конца только взрослым. Там были кожаные диваны, решетки в коридоре. Там давали чай в подстаканнике из горячего блестящего сумувара. Мне нравилось туда приходить, там было шумно, бегали с делами, там висели карлымарксыэнгельсыленины в каждом углу, и все здоровались, и мазали хлебушек вареньем для меня. А преступников не показывали. Дедушку там любили и уважали, и мне перепадало. А еще эта прокуратура была рядом с местом, где пирожные продавали. В общем, визит в прокуратуру — это большой праздник для такого человека, как я, который опасливо относится к взрослому образу жизни. Куда как спокойнее, чем в филурмониию пойти.

Второй настоящий милицынер моей жизни, в сапогах и фуражке с пистолетом в кожаной кобуре, был лысый человек по фамилии Зияутдинов, дедушкин соработник. Он приходил к нам домой. Дедушка тогда уже на пенсии был и обучал молодых следователей хитроумно идти по следу. Они выходили во двор разговаривать, и дедушка с ним тайно курил. А пока можно было надеть его милицейскую фуражку и бегать по коридору.

Этот Зияутдинов говорил речь, когда дедушку хоронили. Он сказал, что обязан ему правильной жизнью, а то у него… тут он заплакал, и оставалось только гадать, как бы у него без моего дедушки вышло.

Поездки к матери

Когда мне было четыре года — возраст, удобный для взрослого вранья, — сказали, что отец давно умер. Собственно, это было теоретическое знание, как Бог: есть или нет.

Потом я прочла свое свидетельство о рождении: мать — да, есть, конкретная мать, дата рождения, национальность. А вместо отца — прочерк. Напиши, кого хочешь. Я привыкла не обсуждать свои открытия среди сверстников, а взрослые игры были невнятны ни уму, ни сердцу.

Эта конкретная мать жила далеко, не докучала. То есть, если бы она вдруг умерла, я, может, и не заметила бы этого в своей жизни, как в случае Бога или отца.

Бабушка требовала любви к матери, теплых слов, скучания по ней. Можно сказать, научила писать, чтобы можно было изъявлять эту любовь письменно. Ну точно как с Богом, вроде как и незнакомы, а уже любят.

Мать была неведома, издалека приходили письма, посылки раз в год. Изредка ходили на почту, на переговорный пункт — нервное заведение, где все забиваются по душным кабинкам, потеют и кричат в черную трубку. Там можно было развлечься — взять телеграммный бланк и калякать — скрипеть измученным пером, а потом послюнявить и размазать пальцем чернила.

Приказывали: «Москва, пятая кабина», — бабушка нервничала, толкала меня внутрь, в тесное страшное пекло, надо было слушать незнакомый голос, как-то отвечать. Она подсказывала слова, раздражалась. На том конце нежно ворковали, а потом, когда бабушка брала трубку, шел торопливый, непонятный разговор, но тогда можно было уйти назад, к своим слюнявым чернилам. Так что, в общем, ничего страшного.