После пожара на Бадаевских складах Фаина подбирала там патоку с песком, потом мама это варила и процеживала. Во время бомбежек мы спускались под лестницу с мешочком сухарей. В бомбоубежище у нас была детская самодеятельность – стихи и танцы. Потом нам, детям, поручили закрашивать на чердаке все деревянное известью – говорили, что если попадет зажигалка, известь не загорится.
В сентябре Лева, 1923 года рождения, ушел в народное ополчение. Когда мама сказала ему, что он у нас единственный кормилец, он ответил: «Мама, я же комсомолец. Я не могу оставаться». И ушел.
А в октябре он был ранен и контужен. Его положили в Боткинскую больницу. Я туда ездила. Там были поля, на которых я собирала капустную ботву. Раненые давали мне еду – все, что могли. После госпиталя Лева был отпущен домой на поправку. Он пошел опять работать на завод. Трамваи уже не ходили, и он в морозы добирался до дома пешком. В декабре его привели домой с отмороженными ногами.
В ноябре я слегла. В декабре у мамы вырвали сумку с хлебом. К счастью, прохожий отнял у вора сумку и вернул маме. Но, видно, на нее этот случай очень подействовал, и через несколько дней она тоже слегла. Теперь нас, лежачих, было уже трое – я, мама и брат. Сестра приносила из ремесленного училища супчик. Мама разжигала буржуйку и делила суп на четверых. Сестра говорила маме, чтобы она тоже ела гущу. Мама отвечала, что Ира самая слабенькая и ее надо спасать.
13 января 1942 года в 7 утра мама попросила кусочек плавленого сыра. Фаина обычно приносила свой паек домой, но с этого дня пайки на дом отменили. Мама как это услышала, сразу захрипела, и мамы не стало. Она умерла утром 13 января 1942 года.
Брату стало хуже. Мы вызвали врача. Врач сказал: «Один-два дня, и его не будет».
Лева умер в 4 утра 15 января 1942 года.
Сестра договорилась с дворником похоронить маму и брата за хлеб, который остался на их карточках. Она завернула тела в простыни. Они с дворником свезли их за ТЮЗ, где был дровяной склад. Сестра говорила, что покойников там складывали, как дрова. Где их похоронили, я не знаю. Сейчас я на Пискаревское кладбище езжу каждый год.
Когда сестра вернулась, она была не в себе. Плакала, говорила, что не хочет больше жить. Потом ушла, не сказав куда. Я думала, что она утопилась. Как я сползла с дивана, не помню, но как-то добралась до входных дверей и там лежала и звала сестру. Тетя Поля, соседка, шла домой, увидела меня и спрашивает: «Что ты здесь делаешь?». Я не помню, как она меня на диван положила. Увидела, что нет мамы и Левы, и сказала: «Ты теперь тоже умрешь».
А через три дня вернулась Фаина с двоюродной сестрой Софой. С ними пришла тетя Злата, папина сестра. Фаина рассказала родным, что мы остались одни. Они решили перейти к нам жить. Мне дали кусок дуранды (тетя Злата шила вещи и меняла их на дуранду). Я же три дня не ела и не могла есть – зубы шатались, была цинга. Тогда стали давать дуранду, предварительно размочив.
В конце января к нам приехал брат Софы Изик, бежавший из Невеля. Мы стали жить впятером. Работали только Фаина и Софа.
В марте умер Изик.
Через две недели умерла тетя Злата.
Софа решила сменять ее бостоновый костюм на еду. Когда она вернулась, то плакала навзрыд. Мы с сестрой говорим ей: «Что ты плачешь, смотри, сколько дали еды: буханку хлеба, чашку гороха и две луковицы». А она объясняет, что там, где она меняла, целый буфет хлеба, целый мешок гороха и много связок лука. Ей там дали суп и сказали, что она может есть, сколько хочет. Ей казалось, что она наелась, но когда вышла на лестницу, опять захотела есть.
Потом Софа ушла на казарменное МПВО, и мы с Фаиной остались одни.
Весной 1942 года у нас на переулке Ильича открылась баня. Ремесленное училище, где работала Фаина, послали туда мыться. Девочки из ремесленного отнесли меня в баню – я уже не ходила. Мылись все вместе, девочки и мальчики. У меня была сильная цинга и пролежни. Вдруг объявили тревогу, но все продолжали мыться в темноте. Помню, я очнулась после бани дома. Сестра постелила мне все чистое, и мне было хорошо, только очень хотелось есть. Девочки ушли в ремесленное, а я осталась одна. Фаина оставила мне кусочек хлеба, и я намазала на него содержимое какого-то тюбика. Когда сестра пришла, я ей говорю: «Больше нет этого варенья» – и показываю ей тюбик. Она говорит: «Ты же угробишь себя – это клей».
С каждым днем мне становилось все хуже. Я переставала дышать, Фаина дышала мне в рот, и я открывала глаза. Она рассказывала, что я приняла все лекарства из аптечки, но лучше мне не становилось, и сестре посоветовали сдать меня в детдом, потому что дома я все равно умру. Заведующая детприемником сказала, чтобы мы несли из дома ценные вещи, так как они нужны для покупки нашего питания. Мы с Фаиной сдали серебро и дорогой китайский сервиз. И другие дети несли кто что мог.
25 апреля 1942 года она повела меня в детприемник, в Лештуков переулок – ныне переулок Джамбула. Когда мы вышли из ворот, светило яркое солнце и дистрофики грелись на бревнах. Вышли мы днем, а пришли в детприемник уже к вечеру, отдыхали через каждый метр.
Начались неприятности с документами. Сначала меня не хотели брать, потому что мне в июне должно было исполниться 14 лет. Потом сказали, что меня примут, так как я дистрофик. Меня сразу накормили, помыли, остригли, намазали мои пролежни и положили спать на чистую койку. Сколько я пробыла в детприемнике, не помню, но стала потихоньку ходить. Потом меня перевели в детдом на улице Правды, дом 20. Весь июнь я была в госпитале для дистрофиков на Малодетскосельском переулке. Кормили по тем временам хорошо. Давали полкирпичика белого хлеба, сахарный песок, витамины, суп и второе.
28 июня – мой день рождения. Мне говорят: «Ира, тебя кто-то зовет». Я выглянула из окна и увидела Софу, свою двоюродную сестру. Мы нашли веревочку, и я ей спустила вниз все, что нам дали утром, – пусть порадуется.
Мы в госпитале учились ходить, а потом бегать по коридору. Скольких синяков стоило это учение! Через некоторое время меня выписали, и я снова вернулась в детдом. Я была в старшей группе. Мирра Самсоновна была у нас воспитателем.
Фаина с ремесленным училищем была на огородах в Пери. Однажды мне сказали, что пришла сестра. Я побежала с лестницы и чуть не упала – ноги не держали. Она меня подхватила. Фаина мне сказала, что она через два дня эвакуируется с ремесленным училищем, и мы договорились, что будем переписываться через Софу в Ленинграде.
Видно, у меня были нервные срывы, и мне все время казалось, что ко мне приходит мама. Это случалось так часто, что я не могла спать, и Мирра Самсоновна часто сидела ночами у моей постели.
В июле 1941 года мой отец Александр Григорьевич Зарецкий ушел на фронт. Был дважды ранен и демобилизован. После войны мы с ним встретились.
Мы с мамой жили на Лиговском проспекте, 107. В декабре наш дом сгорел, и мы переехали жить к тетке в коммунальную квартиру на ул. Рубинштейна, 34. На углу Разъезжей и Загородного находилась школа, в которую на новогоднюю елку были приглашены дети, живущие в этом районе. Нам подарили какие-то игрушки. Но самым главным подарком для нас было приглашение в актовый зал, где стояли столы, покрытые белыми простынями, и перед каждым поставили по тарелке теплого овсяного супа, по полстакана желе, и положили по три грецких ореха. Этого не забыть!
К маю квартира на Рубинштейна опустела. Одна семья уехала, другая вымерла. А 5 мая умерла моя мама, и я остался один. Мне было тогда 11 лет.
Не помню, как я жил это время. Не помню, как оказался в больнице им. 25 Октября на Фонтанке. Подобрали, наверное, на улице добрые люди и отправили в больницу. В больнице лечили от дистрофии. Пролежал месяц. Выписали, когда начал ходить. Что мне было делать?
Возвратился на Рубинштейна, встретил управдома. Он посоветовал мне пойти в детприемник на ул. Чернышева. Оттуда меня направили на ул. Правды.
Мои отец и мать родом из деревни. Отец, Иван Филимонович, участвовал в Первой мировой войне, потом работал каменщиком. Мама, Евгения Прохоровна, работала в типографии. У родителей нас было трое – старший брат Володя, я и Галя. Все четыре года войны Володя прослужил авиамехаником на военном аэродроме. Он постоянно писал нам в детдом и присылал деньги со своего аттестата. Зиму мы прожили очень тяжело. К весне родители свалились. Мне тогда было двенадцать лет, а Гале всего три годика. От слабости она тоже уже не ходила.
Выручила нас тетя Маруся. Она сказала:
– Надо спасать Галю, отдать ее в детсад, там детей кормят, особо слабым дают усиленное питание.
Мы с ней повезли Галю на саночках, но в детсады уже не принимали. Тогда тетя Маруся снова посадила Галю в санки, положила в карман документы, отвезла Галю в детский сад на Коломенской и оставила там. А мне сказала:
– Идем со мной, будем у соседей прятаться.
Буквально через час к нам домой прибежали заведующая садика с Коломенской и воспитательница. Они вошли в открытую дверь и застали там умирающего отца и лежачую маму. И они сказали маме:
– Не волнуйтесь, мы вашу девочку не бросим, оставим у нас.
В марте умер отец, а за ним через месяц и мама. Я попала в открывшийся недалеко детдом на улице Правды, а через некоторое время туда же перевели мою Галю. Когда я впервые вошла в палату, мне показалось, что я попала в больницу – девочки там были все худые, бледные и стриженые. Потом стала привыкать к режиму, начала регулярно есть и силы стали возвращаться.
Папа мой Иван Иванович Пелле умер в 1938 году в деревне Пески под Пулковым, где мы жили. Там жили русские и финны. Я знала финский, потому что дома говорили на двух языках, а потом все перезабыла. Когда началась война, мне было 11 лет. Немцы подступали к Пулково, и мы с мамой (ее звали Анна-Мария Адамовна), с сестрами Олей и Любой бросили дом и пошли в Ленинград. Мы и корову прихватили с собой – не оставлять же ее немцам.