Нас время учило… — страница 44 из 79

Переворачиваю карту, рисую зеркальное отражение моей Царевны Лебеди, и вот уже карта готова и идет по рукам. Ее рассматривают, обсуждают, хвалят. Мне приятно. Я хоть в чем-то себя здесь нахожу.

Затем появляется король, похожий на Додона, и валет – вылитый князь Гвидон. Я принимаюсь за очередную карту, но в этот момент поезд резко тормозит, и я чуть не валюсь с нар на головы.

– Шарья! – кричит красивый парень в коричневом полушубке.

– Шарья! Шарья! – все бросают карты и устремляются к двери.

Мой новый знакомый – его зовут Вадим – собирает карты, аккуратно укладывает их между листов тетрадки и прячет ее в котомку.

– Пошли на базар! – Он улыбается и показывает ровные белые зубы.

– Зачем? У меня все есть, а денег мало.

– Так у меня их совсем нет, – отвечает Вадим.

– Зачем же идти на базар? – удивляюсь я.

– Да так! Поглядеть того-сего!

Вадим выпрыгивает из вагона и бежит за остальными.

Большая группа – человек двадцать – подходит к нашему вагону. Среди них выделяются четверо: трое огромных могучих парней, один другого выше и рослее, и невысокий, до невероятия широкий парень в армейской серой шапке, в сером ватнике и с бутылкой водки в руках.

– Межаки, – говорит кто-то приглушенно. С нар спрыгивают, молча теснятся у входа. Наших в вагоне осталось тоже человек двадцать, но, видимо, дерзкая уверенность в себе межаков действует на наших подавляюще, я чувствую, что они трусят. Четверо межаков лезут в вагон. Они все пьяны. Остальные полукругом стоят у двери в ожидании.

– Мантуровские! – кричит самый высокий парень и обводит всех смелыми наглыми глазами. – Мы же к вам мириться пришли, паражитов вас в гроб!

– На один фронт едем! – неожиданно высоким голосом вступает широкий.

Он замолкает и смотрит на нас мутным пьяным взглядом. Бутылку с самогоном он держит, как гранату, непонятно, что он сделает в следующее мгновение – приложит ее ко рту или запустит кому-нибудь в голову.

– Ну, верно я грю? – повторяет он. Тон становится угрожающим.

– Верно, паря, верно, – говорит наш долговязый Витька и выходит к печке. Тон его подобострастен, он как-то заискивающе улыбается.

– А верно – так выпьем! – высоко тянет широкий и сует Витьке в рот горлышко.

Витька глотает два раза и закашливается, самогон льется ему за воротник, широкий вырывает у него бутылку, пьет сам и потом изо всех сил бьет бутылкой по печке. Брызги самогона, осколки стекла летят во все стороны, все отшатываются, один осколок больно бьет меня по щеке. Я подношу руку к лицу. На пальце кровь.

– Кто это? – спрашиваю я тихо у соседа.

– Ленька Шабров! – отвечает так же тихо он. – Первый межацкий атаман, не гляди, что мал, а двоих уже зарезал! Сильный – страсть!

Между тем Ленька начинает выплясывать около нашей печки какую-то дикую чечетку, а трое огромных межаков лихо подпевают атаману, пол трясется, мантуровские, неподвижние и тихие, стоят вокруг.

Мы встречаемся взглядом с Ленькой, и он разом останавливается.

– А это кто такой? – спрашивает он и подходит ко мне. – Сопровождающий?

– Не, это с нами, ленинградский.

– Ленинградский? – переспрашивает Ленька, качается и ухватывается за меня, чтобы не упасть. Я чувствую, как он тяжел.

– А почему в очках?

Все смотрят на меня. А я смотрю на Ленькину правую руку, которой он крутит около моего лица, и мучительно вспоминаю, где я видел такую широкую кисть с короткими сильными пальцами, такую толстую грязную кисть, которая может шутя сломать мне руку или выбить глаз? Вспомнил! Зоологический музей в Ленинграде. Кисть гориллы на полированной деревянной дощечке. Только та была чернее и еще толще.

Ленькины глаза уставились на меня пристально и недобро. Его левая рука крепко держит меня за воротник бушлата, а правая продолжает качаться перед моим лицом. Надо что-то отвечать этой горилле. Что?

– Так! – неожиданно выпаливаю я. – Для форсу!

Ленька отпускает меня.

– Для форсу? Ах ты, хезо поросячье, для форсу!.. А он – ласковый! – говорит он своим друзьям и первым вылезает из вагона.

Вся ватага, с пеньем переплясом и гиканьем уходит, оставляя запах самогона и хрустящие под ногами осколки.

– Шо у вас тут? – появляется Пашка Громов, за ним красивый в полушубке, с ним еще десяток наших.

– Межаки приходили! Ленька Шабров сам пожаловал!

– Ну? Били?

– Не. Замирение было. Мириться пришли!

– А я водку с ними пил!

– А ленинградский-то! Не сдрейфил!

– А вы почто сдрейфили? Били бы их, сволочей!

– Тебя дожидались! Поди стыкнись с Ленькой! Он те кишки выпустит!

– А мы вот чего промыслили! – хвастает Пашка и с грохотом высыпает из-за пазухи кучу пшеничных пряженников.

Кто-то вынимает кусок вяленого мяса и начинает тут же его жевать, на нары высыпаются булки, пироги, сухари, один даже под общий смех ставит миску с овсяным киселем, и несколько человек лезут к нему с ложками…

Вагон наполняется. Шум, крики похвальба.

– А я у той тетки – раз! – пряженники – и ходу! Она блажит!

– А мы с Митькой, – задыхаясь от смеха, говорит парень в белой козьей шапке, – у бабы бидон молока поддали! Все молоко на землю! Баба матерится! Митька все лапти в молоке намочил!

Митька действительно снял лапти и сушит онучи у печки. Вагон хохочет. Лапти, полные молока, умиляют всех.

– Весь базар разбежался!

– Будут помнить мантуровцев!

– Да и межаков тожа!

– А старуха-то, та и ныне реветь!


Я смотрю на все происходящее с изумлением. Что это? Удаль молодецкая? Грабеж? Все эти молодые парни – из голодных военных деревень, прекрасно знают, какая сейчас цена бидону молока или десятку пирожков, и вот так, за здорово живешь, без всякой к тому нужды – ведь все котомки полны всякой снедью, – они грабят старух, женщин, вынесших на жалкий шарьинский базар свои несчастные пирожки или сухари, оторванные от голодных детей!

Я не могу поверить своим глазам, меня что-то придавливает.

У нас в детдоме воровство преследовалось жестоко, за каждую уворованную репу или морковку, не говоря уже о казенных простынях и наволочках, обмененных на продукты у крестьян. Виновника наказывали, прорабатывали на линейке, изредка лишали обеда, а главное, укравший мальчишка или девчонка становились на долгое время объектом презрения и недоверия. Позорная кличка «вор» стиралась месяцами честного поведения, постоянным контролем, и как были счастливы глаза ребят, когда о ком-то из них, когда-то нечистом на руку, воспитатель говорил убежденно: «Юре Власову можно поручить раздавать сахар. Он не украдет!» А здесь, среди бела дня на моих глазах происходил массовый грабеж! Мало того, этот грабеж идет как веселая потеха, как лихая мужская игра!

– Эй, ленинградский! – прерывает мои мысли знакомый голос сверху, и Вадим наклоняется ко мне, сверкая улыбкой. – Пряженников хошь? – Он протягивает мне два румяных картофельных пирога.

Как, и он тоже? Такой симпатичный парень!

– Нет. Я не хочу, у меня свое есть, – говорю я и отворачиваюсь.

Вадим искренне огорчен.

– Как хошь. Они свежие! – И откусывает половину пряженника. Желтоватое картофельное пюре торчит из серой оболочки пирога.

– Библиотека ворованного не жрет! – объявляет рыхлый парень. – Ей купленного мама подавала!

Раздаются смешки.

Я чувствую, что надо укоротить этого рыхлого парня, так как он наглеет все больше. Я подскакиваю к нему, хватаю его за горло и ору дико:

– Ты, сволочь, еще раз скажешь «библиотека» – вся морда в крови будет!

Он отталкивает меня, и секунду мы стоим друг против друга. Вагон с интересом следит за начинающейся дракой, я чувствую себя на нервном подъеме, злость за все увиденное кипит во мне, пусть тронет – буду бить в эту серую морду, пока сил хватит!

– Ну, погоди, сука! – говорит он и отходит.

Поезд трогается, снова равномерный стук, снова погромыхивает телячий вагон, унося нас в серую снежную даль.

Учусь жить

Трудно вспоминать то, что было двадцать – двадцать пять лет назад. События тускнеют, покрываются мутью времени, на них наслаиваются другие, более свежие; однако отдельные эпизоды ярко проступают, они отчетливы и рельефны, как будто были вчера, они отпечатались в памяти твердым чеканом дикого или страшного, и, вероятно, это уже на всю жизнь.


Ночь. Мы едем четвертые сутки. Едем невообразимо медленно. Подолгу стоим на промежуточных станциях, а то и просто в поле, нас то и дело отцепляют и прицепляют, и ставят в тупик.

Жизнь учит меня грубо и жестоко. Я уже не психую и не лезу в драку, когда на каждой остановке человек тридцать срываются громить базар, а только с тоской гляжу, как разбегаются бабы, утаскивая свои нехитрые пожитки, уже не замечаю ежедневных трофеев с базара, жадное, скотское поглощение их, а то и просто игру трофеями. Летят в прохожих из вагона вареная картошка, куски хлеба, кости от мяса…

Два эпизода запоминаются мне. Девочка лет десяти, закутанная в большой серый платок и в больших материных валенках, останавливается и подбирает кусок сухаря, которым ей залепили по спине, прячет его в рукав какого-то драного полупальтишка и стоит, ждет – может быть, еще бросят?

Двое парней притаскивают в вагон ведро овсяного киселя и сразу же закрывают за собой дверь.

– Бегить бабка за нам! – объясняют они, вынимают ложки и начинают хлебать кисель. Их окружают еще четверо, кисель – это вкусно, ведь мы все время едим всухомятку, иногда размачивая наш рацион кружкой кипятку, нацеженного на станции, а тут – кисель! Целое ведро!

Мне слышен старушечий голос за дверью, жалобный и монотонный.

Слов не разобрать, но ясно, что просит она отдать ведро, просит безнадежно, не надеясь на удачу. Скулит старуха за дверью, с аппетитом чавкают шесть ртов в вагоне.

Через некоторое время раздается властный стук в дверь.

– Открывай!

Мы слышим голос сопровождающего. Ведро быстро убирают под нары, ложки за онучи. Дверь открывается.