А может быть, я сумею доползти до первого трупа незамеченным? Медленно поворачиваю голову. Тихо. Попробовать? Нельзя! Тишина обманчива… Ерохин… Дырка во лбу… Стоны из леса…
Медленно-медленно высвобождаю руку, сгибаю ногу и чуть-чуть отползаю назад. Теперь влево. Спокойно. Сантиметр за сантиметром. Не рывками, а равномерно. Прижимаясь к земле. Теперь три движения до того пенька. Голову прикрою автоматом – все-таки металл. Хвоя колет щеку. Натыкаюсь на что-то твердое. Ноги. Ага, я уже около первого трупа. Переползаю через ноги и спускаюсь в ложбинку. Здесь можно ползти быстрее. Миную второй труп. Раненый уже недалеко, его видно за деревьями. Он лежит на правом боку, а левый бок у него черно-красный.
Делаю последние усилия, и вот я уже около него. Сразу вижу, что дело плохо. Левая рука представляет собой какую-то мешанину из костей, обрывков мяса, торчат розовые жилы, тут же путаются куски бинта, которыми он пытался перевязаться. У него широкоскулое лицо, белое, без кровинки, на переносице старый шрам, уродующий лицо, глаза вытаращены от боли и страха. Шинель разорвана и черна от крови, кровь подтекла под него, и он лежит в вишневой луже.
– Держись. Сейчас перевяжу.
Лихорадочно достаю свой индивидуальный пакет. Раскрываю. Как это нас учили? «Индивидуальный пакет состоит из бинта и двух стерильных подушечек, одной подвижной и другой неподвижной», «при ранении навылет нужно наложить неподвижную подушечку на место входа пули, а подвижную, не касаясь стерильной стороны, подтянуть к месту выхода пули, накрыть ею отверстие, а потом забинтовать…» Как все ладно и логично!
На эти остатки человеческой плоти мой пакетик как слону дробина, со всеми своими подвижными и неподвижными подушечками. Он немедленно весь пропитывается кровью, и я не знаю, что тут перевязывать: разрывная пуля раздробила все плечо в куски.
– Пропал… пропал, – повторяет раненый одно слово, а я, отчаявшись перевязать его, снимаю с себя брючный ремень, с него поясной и ими привязываю кровоточащие остатки руки к телу.
– Ты не волнуйся, – говорю я заведомую чушь, – в госпитале вылечат. Сейчас я тебя назад потащу.
– Нет. Я сам.
– А ты можешь?
– Да.
– Как твоя фамилия? – неизвестно для чего спрашиваю я.
– Гробов.
Внезапно он вскакивает на ноги и бежит назад в лес.
Бежит! Почему же он раньше не бежал? Видно, боялся – добьют. В лесу тихо. Рву мох и вытираю кровь. Все руки в крови, она сладко и душно пахнет.
Осторожно встаю на ноги, оглядываюсь и иду искать своих.
Мы наступаем. В ожесточенных схватках, теряя ежедневно множество людей, мы продвигаемся вперед, и до меня начинает доходить хитроумная финская тактика. Они не воюют с нами лоб в лоб, слишком неравны силы, но, прекрасно ориентируясь в лесу, наносят точные, быстрые и очень болезненные удары и так же быстро исчезают, как бы растворяются в лесной чаще.
Так и вчера. Выскочив на лесной гребень, рота напоролась на шквальный встречный огонь и, потеряв множество людей, залегла и окопалась. На помощь к нам подтянулись крупные части и, судя по отдаленному шуму впереди и справа, окружили финские войска и теперь утюжат их минометным огнем.
Часа через два нас снова подняли, и мы двинулись цепью, готовые ответить огнем на выстрелы или снова залечь. Осторожно продвигаясь, мы вышли на следующий гребень и, к моему великому удивлению, обнаружили десяток свежевыкопанных ячеек, рядом с которыми валялись кучи отстрелянных гильз. Нашу роту положило и перестреляло отделение финнов! Встретили, ударили и исчезли, как лесные духи…
У нас много убитых. Для меня самая ощутимая, личная потеря – человек с тихим голосом и мягкими интонациями – младший лейтенант Алексеенко. Вместо него назначен новый командир взвода, растрепанный псих с круглыми сумасшедшими глазами. Он злобно ругается, дерется и поминутно грозит нам пистолетом.
Поредевший состав взвода опять пополняется. На этот раз кировскими ребятами. «Вятские мы», – говорят они о себе.
Меня сразу же удивляет чистопородность вятских – все они как родные братья. Рослые, плотные, с литыми красными лицами, у всех грубые рубленые черты лица, светло-голубые глаза, большие носы, крупные рты, крепкие круглые затылки. Говорят они тоже одинаково, окают, но их оканье другое, нежели знакомое мне, мантуровское.
Наши окружили вятских, знакомятся, делятся табаком и последними фронтовыми новостями.
– А у нас еврей есть! – вдруг выпаливает Сокол.
– Да ну! Который?
– Вон стоит, в очках, – услужливо подсказывает Сокол.
Вятские окружают меня, бесцеремонно разглядывают, некоторые даже протягивают руки, чтобы пощупать.
Я отталкиваю руки и стою, выжидая. Что дальше?
– Ты яврей? – спрашивает один из вятичей.
– А ты што, ня видишь? Известно, яврей! Ен в очках!
– Чаво молчишь? Говори – яврей иль нет?
– Еврей, еврей, – суетится Сокол. – Он мороженым раньше торговал…
Кругом смех. Шутка насчет мороженого имеет неизменный успех.
– Молчит, зараза…
– Ваньк, а ты дай ему по затылку, штоб заговорил…
Резко оборачиваюсь, но меня толкают сзади на передних, а передние с удовольствием толкают назад. Я в кольце. Злоба душит меня.
Ох, сволочье, сволочье!.. Полоснуть бы сейчас вокруг себя из автомата, чтоб попадали вокруг меня эти литые рыла, чтоб закрылись оскаленные смехом рты, чтобы стало чисто и пусто вокруг и… конец войне.
– Взвод, становись!
Весь дрожа, шагаю я снова в строю.
Все началось сразу. Среди перестрелки вдруг замолкли финские автоматчики и пошло! Вой – разрыв! Вспыхивает пламя… Вой – разрыв! Грохот, гул, летят щепки от стволов, гудит земля, и опять мы несемся сломя голову вперед, на грохот разрывов… Ветки хлещут по лицам, корни цепляют за ноги, а мы мчимся, падаем, меняем направление, кубарем скатываемся в овраг и там замираем под валунами.
Некоторое время еще грохочет в лесу, потом взрывы отдаляются и затихают.
Нас двое под валуном – солдат из второго взвода и я. Остальные где-то в лесу. Мы осторожно встаем, осматриваем себя, оружие – все в порядке, только шинель он где-то располосовал.
– Пошли наших искать.
– Пошли…
Мы выходим из оврага, пригибаясь и озираясь, автоматы наготове: из каждого куста можно ждать выстрела. Несколько трупов лежат в разных местах. Один лежит, вытянувшись во весь свой огромный рост, лицом в мох, и щегольская светло-коричневая пилотка валяется рядом. Как недавно он обещал «сделать из меня человека»…
Мы минуем кусты и натыкаемся на нескольких наших. Они откапывают окопы. Срезанный мох обнажает желтые песочные раны. Нам указывают направление. Мы спускаемся с песчаной осыпи, минуем маленькую речку и останавливаемся как вкопанные.
На песчаном бережке ручья, под склонившимися ветками прибрежных кустов, лежит Надя, наша санитарка. Она в одной гимнастерке. Ноги ее, странно белые, раскинуты в стороны, а низ живота – сплошное красное пятно. Пожилой санитар неумело бинтует ее, а другой ладит носилки из срубленных жердей. Надя стонет тонко, по-ребячьи, ее глаза, полные муки, останавливаются на мне…
– Ну что уставились! – рычит на нас санитар. – А ну, вали отсюда!
Мы уходим по ручью, а стоны преследуют нас еще долго, и не исчезает из памяти взгляд отчаяния и боли.
– Глянь-ка! – говорит мой спутник. – На кусту сумка!
Я снимаю с сучка офицерскую сумку и вешаю ее на плечо. Найденные сумки, особенно с картами, приказано сдавать в штаб.
Мы плутаем еще полчаса, прежде чем встречаем своих. Они окапываются. Многих нет. Убиты? Или после обстрела кружат по лесу, как мы?
Нахожу Кунатова. Он сидит между валунами вместе с нашим новым командиром взвода, у обоих злой и взъерошенный вид. Кунатов за что-то отчитывает лейтенанта, а тот огрызается, как собака.
– Товарищ старший лейтенант, мы заблудились после минного обстрела. На обратном пути нашли офицерскую сумку…
– Моя! – вдруг вскакивает командир взвода и вырывает ее у меня из рук. – Вот она! Где взял?
– Нашли вон там под горкой…
– У… мать! – сквозь зубы злобно говорит он. – Ну, собака, погоди…
– Так вы же сами приказали приносить сумки, если найдем…
– Молчать! – Он роется в сумке, перетряхивает ее, что-то ищет.
– Где табак?
– Какой табак?
– Он табак из сумки украл, – говорит комвзвода Кунатову, – у меня тут пачка неначатая была…
– Украл пачку? – раздельно и почему-то тихо спрашивает Кунатов.
Оба они впиваются в меня взглядом, командира взвода прямо трясет от бешенства.
Кунатов же, наоборот, подчеркнуто сдерживает себя.
– Да что вы, – вырывается как-то помимо меня, как будто говорю не я, а кто-то другой, – неужели я… кругом люди умирают… я не вор… не видел я вашей пачки… да я и не курю вообще…
– Марш на место! – хрипит комвзвода. Грязная ругань.
Иду на место и начинаю окапываться. Рядом в своей ячейке лежит Осмачко и курит. В лесу снова начинается автоматная трескотня.
– Ты где был?
– У командира роты.
– Нашел лейтенант сумку?
– Какую сумку?
– Да он оправиться пошел, сумку на куст повесил, и нет сумки! Шум тут был. Командир роты кричит: «Расстреляю! Там карта была…»
Вот оно что! Какая чепуха! Ну, дела! Врага я себе нажил – хуже не придумаешь: психопат, да еще злобный…
– Разумовского к командиру роты!
Бросаю недокопанную ячейку и иду в валуны. Оба сидят там по-прежнему – Кунатов и взводный.
– Слышишь, раненый кричит? – спрашивает Кунатов.
Я прислушиваюсь. Где-то вдалеке, там, где кончается лес и начинается просека, слышны стоны.
– Слышу.
– За раненым – марш!
Смотрю на него. Он понимает, что делает? Раненый лежит на простреливаемом открытом месте… Командир взвода смотрит вбок и улыбается… Да, улыбается… Да, они понимают, что делают.
– Есть идти за раненым!
Делаю шаг в сторону.
– Вернись! Взять автомат!