Нас время учило — страница 15 из 35

— Бегом марш!

Два часа барахтались мы в снегу, потом скорым шагом вернулись в казарму совершенно измученные и обессиленные.

После вечерней поверки нам объяснили — это наказание за плохую стрельбу. Пелепец, у которого была вторая четверка, не выдержал и прогнусил обиженно:

— А нас-то с Разумовским за что? Мы-то хорошо стреляли…

— В армии закон: один за всех, все за одного! Зарубите себе это на носу! — рявкнул Филиппов.

Несколько позже он удивил меня. Как бы извиняясь, он отозвал меня в сторону и, доверительно понизив голос, сказал:

— Ты не думай, что мы зря вас сегодня гоняли. Это сволочье — оккупированные — так и норовят отлынить от армии. У них и года все поддельные: думаешь, они все с двадцать шестого года? Черта с два! Говоришь, они стрелять не умеют? Не хуже тебя все стреляют, а просто думают: если буду метко стрелять — скорей на фронт пошлют. Понял? Вот то-то! Не больно-то верь им. Из них, может, половина у немцев служила, почем ты знаешь?

Было в этом что-то очень несправедливое, оскорбительное, огульно недоверчивое по отношению к людям, вышедшим из-под немецкой оккупации.

Но впоследствии, уже едучи на фронт, я убедился, что не все на свете так просто.

Обыск на снегу

— К но-ге! — Бум-бум-щелк!

— На пле-чо! — Бум-бум-бум!

Яркое февральское солнце голубит снег, бросает резкие тени от ближайших домов. Морозно, но мы непрерывно упражняемся с винтовкой, и это согревает. Взвод разбит на три отделения, и каждым командует свой сержант.

— На пле-чо! — Три ровных стука.

— На ру-ку! — Два стука.

Занятия проводит сам Барсуков. Он быстро ходит молодцеватой походкой, заложив руки за спину, его орлиный профиль мелькает то тут, то там. Сержанты стараются, мы тоже, три месяца учений не прошли даром — упражнения выполняются нами четко. Барсуков доволен. Мы любим заниматься с ним. Он часто дает передышки, перекуры, заставляет бегать, чтобы согреться.

Так и сейчас. Он поворачивается к нам спиной, вытягивает правую руку в сторону и звонко командует:

— Взво-оод! Становись!

Мы быстро выстраиваемся за его спиной. Он поворачивается.

— Смир-на! Разойдись!

Мы разбегаемся в разные стороны (так положено), а потом собираемся отдельными кучками, кто-то закуривает, большинство пляшет на месте, зажав винтовки под мышками и похлопывая рукавицами. Барсуков с сержантами невдалеке тоже приплясывает на снегу.

— Кончай перекур! — возвещает Филиппов. — Первое отделение — становись!

Бегом в строй. С Филипповым шутки плохи. Любит порядок.

— Нале-во! Шагом марш! Бегом марш! Стой! Равняйсь! Смир-на! Ряды сдвой! Первая шеренга! Три шага вперед — шагом марш! Оружие положить! Оружие взять!

Лихо командует Филиппов. Знает свое дело, этим, наверное, и держится в запасном полку. И не замерзнешь с ним.

От домов отделяется какая-то темная фигурка и направляемся к нам. Женщина. Молодая, растрепанная, без пальто, темный платок накинут на плечи. Она бежит к нам, и большие валенки неуклюже проваливаются в снег. Что ей надо?

— Товарищ командир! Товарищ командир! — срывающимся голосом произносит она и вдруг плачет, закрывая глаза платком.

— Что такое? — подходит Барсуков.

— Карточки… Хлебные карточки…

Худенькая фигурка в больших валенках трясется на снегу.

— Ваш солдат заходил… Просил пить… и хлебные карточки… Двое детей… Муж убит на фронте… — Она прислоняется к Барсукову, головой на плечо, вся — комок горя и отчаяния.

— Взвоо-од! — взрывается Барсуков. — Становись!

Мы в строю.

— Который?

— Вот этот! — показывает женщина на Жижири.

Барсуков белеет от бешенства. Быстрыми шагами, почти бегом направляется к Жижири.

— Нэ брав я, нэ бачыв той карточки! — кричит Жижири. — Шо вона, сказылась?

— Молчать! Филиппов! Обыскать!

Филиппов засовывает руки в карманы шинели Жижири, потом снимает с него шинель и ищет в брюках и гимнастерке.

— Снять гимнастерку! — хрипит Барсуков. Красные пятна бегут по его лицу.

Жижири снимает гимнастерку, разматывает обмотки, снимает ботинки. Женщина, вся подавшись, вперед, напряженно следит за обыском.

— Нету, товарищ лейтенант! — говорит Филиппов.

— Я ж казав — нэ брав, — ворчит Жижири, — тильки поморозылы чоловика…

Женщина снова плачет. Барсуков стоит как каменный. На скулах играют желваки, лихорадочные пятна покрыли все лицо.

— Обыскать весь взвод! — хрипит он и рубит воздух рукой. — Всех по очереди! Раздеть до белья!

Сержанты бросаются выполнять приказ. Обыскивают Перлыка. Он стоит в одном белье и дрожит. Серое белье на белом снегу. Карточек нет. Молодчий сам сбрасывает одежду и выворачивает карманы — нет, Парамонов — нет, Лебедев — нет.

Следующая очередь моя. Я расстегиваю ремень, и вдруг Пелепец выбрасывает на снег смятые бумажки…

— Вин пэрэдав мэни… А шо, я ничого нэ знаю… — нудит он, когда Филиппов подскакивает к нему.

— Эти? — спрашивает Филиппов женщину.

— Они! — Она хватает, лихорадочно пересчитывает и, забыв поблагодарить, бежит к дому, судорожно сжимая карточки в посиневшем кулаке.

— Ну, сволочь! — Барсуков наотмашь бьет Жижири по лицу. Раз! Другой! Третий! Тот падает. Встает. На лице кровь.

— Построить взвод! — хрипит Барсуков.

Перед взводом, стоящим по стойке «смирно», с Жижири снимают пояс, и Барсуков собственноручно с бешенством срывает с него погоны. В сопровождении Канищева его отправляют в штаб батальона, а оттуда — на «губу» на семь суток.

Вернулся он с «губы» молчаливым, с синевой под глазами, бледным и притихшим. На вопросы не отвечал. Когда надевал шапку — морщился, на голове — засохшие струпья — память о «присяге».

Ночная тревога

— Четвертая рота! В ружье!

Я толкаю Замма в бок, мы скидываем наше одеяло и кубарем скатываемся с нар. Нога моя нащупывает деревянный приступок, вторая старается угодить между Лебедевым и Кузнецовым, которые уже поспешно мотают портянки.

— Быстрей! — мечется полуодетый Канищев. Мелькают руки с ботинками, взлетают рукава гимнастерок, звенят пряжки поясных ремней. Тускло светит казарменная лампочка.

Надеваем шинели, подпоясываемся, из коридора слышны шум и суматоха — смежные взводы уже выходят.

— Становись!

С грохотом становимся, достегивая последние крючки, одергивая складки.

— Выходи строиться!

Выбегаем в коридор. На часах половина третьего. Что такое? Почему строится вся рота? Может быть, опять ночные учения? Тогда почему без оружия? Наверное, дадут дополнительную команду. Раньше о ночных учениях предупреждали, сейчас я замечаю, что сержанты сами не понимают, в чем дело.

Филиппов вполголоса разговаривает с Канищевым, потом торопит нас, потом куда-то исчезает.

Заспанные, теряя в стылом коридоре дорогое пододеяльное тепло, стоим мы в смутной тревоге, ожидая дальнейших распоряжений.

Проходят томительные минуты. Сержанты куда-то исчезли, офицеров нет, и рота начинает гудеть, как растревоженный улей.

— Обратно по снегу гонять будут!

— Учения, чи шо?

— Нэ учения — маневры…

— А ты виткиля знаешь?

— Чув.

— Переводить будут. В Кулебаки.

— А может, в маршевую?

Оборачиваюсь. Ну конечно — это Жаров. Он бредит фронтом и сейчас первый произносит слова, которые взбудораживают всех.

— Сказали бы!

— Хрен тоби скажуть!

— Нет, это точно на фронт! — зудит Жаров. — Скоро наедимся.

— Там наисся… Девять грамм свинца…

— Кабы на фронт, то днем бы…

— Тихо! Борисов идет!

Сержанты влетают в строй.

— Равняйсь! Смирно! Равнение на середину! — выпаливает Филиппов. — Товарищ старший лейтенант! Первый взвод…

— Отставить!

Я стою по стойке «смирно». Руки прижаты к бедрам, груди вперед, глаза «едят» начальство.

У начальства фуражка на затылке, диагоналевая гимнастерка выбилась из-под ремня, мутные глаза вылезли из орбит… Комроты с поднятой под козырек рукой идет вдоль строя, пошатываясь. За ним, метра за три, тоже с рукой под козырек, выбрасывая ноги как при церемониальном марше, следует старшина Ткаченко.

Я стою в первом ряду, и ноздри мои улавливают водочный дух. Дойдя до противоположной стены, Борисов поворачивается через левое плечо и, не удержавшись, врезается в строй третьего взвода. Его ловят, поддерживают и ставят на ноги. Кто-то из солдат поднимает и подает ему фуражку. Он механически надевает ее, медленно оглядывается на подавшего фуражку солдата и вдруг бешено и высоко орет:

— Как стоишь, сволочь? Смирр-наа! Как стоишь? И, внезапно повернувшись, поднимает руку к козырьку и снова шествует вдоль коридора, сопровождаемый старшиной.

Странная картина. Ночь. Тусклая лампочка освещает застывшую роту, перед которой ходят туда и обратно, нелепо козыряя, два вдребезги пьяных человека… Вот они опять повернули и опять идут тем же манером четвертый раз. Когда это кончится? Становится жутковато. Сейчас они могут сделать с нами все что угодно. Попробуй не подчинись!

— Рота! — вдруг рявкает Борисов и останавливается.

Пауза. Напряженно ждем.

— Рота! — продолжает он, еще больше выпучив бесцветные глаза. — Отставить!.. Старшина! Постройте… роту… для обыска…

— Рота, слушай мою команду, — гнусит Ткаченко и громко, утробно икает, — кто-то из вас слямзил у старшего лейтенанта деньги. Тридцать рублей. Если сейчас отдадите, пойдете спать… Если нет — до утра по стойке «смирно»…

— Смир-ноо! — вдруг выкрикивает Борисов, хотя мы и так стоим по стойке «смирно».

По роте гул. Прояснилось. Мне даже интересно — что дальше?

— Первый ряд! — командует старшина. — Три шага вперед, шагом марш!

Бум-бум-бум.

Теперь мы стоим у противоположной стены, и я оказываюсь носом к носу с Борисовым, Он смотрит мне в глаза тупо и неподвижно. Красное лицо его перекошено. Глаза белые — то ли от злости, то ли с перепоя. С минуту он смотрит на меня, потом переводит взгляд дальше.