Вятские
Мы наступаем. В ожесточенных схватках, теряя ежедневно множество людей, мы продвигаемся вперед, и до меня начинает доходить хитроумная финская тактика. Они не воюют с нами лоб в лоб, слишком неравны силы, но, прекрасно ориентируясь в лесу, наносят точные, быстрые и очень болезненные удары и так же быстро исчезают, как бы растворяются в лесной чаще.
Так и вчера. Выскочив на лесной гребень, рота напоролась на шквальный встречный огонь и, потеряв множество людей, залегла и окопалась. На помощь к нам подтянулись крупные части и, судя по отдаленному шуму впереди и справа, окружили финские войска и теперь утюжат их минометным огнем.
Часа через два нас снова подняли, и мы двинулись цепью, готовые ответить огнем на выстрелы или снова залечь. Осторожно продвигаясь, мы вышли на следующий гребень и, к моему великому удивлению, обнаружили десяток свежевыкопанных ячеек рядом с которыми валялись кучи отстрелянных гильз. Нашу роту положило и перестреляло отделение финнов! Встретили, ударили и исчезли, как лесные духи…
У нас много убитых. Для меня самая ощутимая, личная, потеря — человек с тихим голосом и мягкими интонациями — младший лейтенант Алексеенко. Вместо него назначен новый командир взвода, растрепанный псих с круглыми сумасшедшими глазами. Он злобно ругается, дерется и поминутно грозит нам пистолетом.
Поредевший состав взвода опять пополняется. На этот раз кировскими ребятами. «Вятские мы», — говорят они о себе.
Меня сразу же удивляет чистопородность вятских — все они как родные братья. Рослые, плотные, с литыми красными лицами, у всех грубые рубленые черты лица, светло-голубые глаза, большие носы, крупные рты, крепкие круглые затылки. Говорят они тоже одинаково, окают, но их оканье другое, нежели знакомое мне, мантуровское.
Наши окружили вятских, знакомятся, делятся табаком и последними фронтовыми новостями.
— А у нас еврей есть! — вдруг выпаливает Сокол.
— Да ну! Который?
— Вон стоит, в очках, — услужливо подсказывает Сокол.
Вятские окружают меня, бесцеремонно разглядывают, некоторые даже протягивают руки, чтобы пощупать.
Я отталкиваю руки и стою, выжидая. Что дальше?
— Ты яврей? — спрашивает один из вятичей.
— А ты што, ня видишь? Известно, яврей! Ён в очках!
— Чаво молчишь? Говори — яврей иль нет?
— Еврей, еврей, — суетится Сокол. — Он мороженым раньше торговал…
Кругом смех. Шутка насчет мороженого имеет неизменный успех.
— Молчит, зараза…
— Ваньк, а ты дай ему по затылку, штоб заговорил…
Резко оборачиваюсь, но меня толкают сзади на передних, а передние с удовольствием толкают назад. Я в кольце. Злоба душит меня.
Ох, сволочье, сволочье!.. Полоснуть бы сейчас вокруг себя из автомата, чтоб попадали вокруг меня эти литые рыла, чтоб закрылись оскаленные смехом рты, чтобы стало чисто и пусто вокруг и… конец войне.
— Взвод, становись!
Весь дрожа, шагаю я снова в строю.
Под пули
Все началось сразу. Среди перестрелки вдруг замолкли финские автоматчики и пошло! Вой — разрыв! Вспыхивает пламя… Вой — разрыв! Грохот, гул, летят щепки от стволов, гудит земля, и опять мы несемся сломя голову вперед, на грохот разрывов… Ветки хлещут по лицам, корни цепляют за ноги, а мы мчимся, падаем, меняем направление, кубарем скатываемся в овраг и там замираем под валунами.
Некоторое время еще грохочет в лесу, потом взрывы отдаляются и затихают.
Нас двое под валуном — солдат из второго взвода и я. Остальные где-то в лесу. Мы осторожно встаем, осматриваем себя, оружие — все в порядке, только шинель он где-то располосовал.
— Пошли наших искать.
— Пошли…
Мы выходим из оврага, пригибаясь и озираясь, автоматы наготове: из каждого куста можно ждать выстрела. Несколько трупов лежат в разных местах. Один лежит, вытянувшись во весь свой огромный рост, лицом в мох, и щегольская светло-коричневая пилотка валяется рядом. Как недавно он обещал «сделать из меня человека»…
Мы минуем кусты и натыкаемся на нескольких наших. Они откапывают окопы. Срезанный мох обнажает желтые песочные раны. Нам указывают направление. Мы спускаемся с песчаной осыпи, минуем маленькую речку и останавливаемся как вкопанные.
На песчаном бережке ручья, под склонившимися ветками прибрежных кустов, лежит Надя, наша санитарка. Она в одной гимнастерке. Ноги ее, странно белые, раскинуты в стороны, а низ живота — сплошное красное пятно. Пожилой санитар неумело бинтует ее, а другой ладит носилки из срубленных жердей. Надя стонет тонко, по-ребячьи, ее глаза, полные муки, останавливаются на мне…
— Ну что уставились! — рычит на нас санитар. — А ну, вали отсюда!
Мы уходим по ручью, а стоны преследуют нас еще долго, и не исчезает из памяти взгляд отчаяния и боли.
— Глянь-ка! — говорит мой спутник. — На кусту сумка!
Я снимаю с сучка офицерскую сумку и вешаю ее на плечо. Найденные сумки, особенно с картами, приказано сдавать в штаб.
Мы плутаем еще полчаса, прежде чем встречаем своих. Они окапываются. Многих нет. Убиты? Или после обстрела кружат по лесу, как мы?
Нахожу Кунатова. Он сидит между валунами вместе с нашим новым командиром взвода, у обоих злой и взъерошенный вид. Кунатов за что-то отчитывает лейтенанта, а тот огрызается, как собака.
— Товарищ старший лейтенант, мы заблудились после минного обстрела. На обратном пути нашли офицерскую сумку…
— Моя! — вдруг вскакивает командир взвода и вырывает ее у меня из рук. — Вот она! Где взял?
— Нашли вон там под горкой…
— У… мать! — сквозь зубы злобно говорит он. — Ну, собака, погоди…
— Так вы же сами приказали приносить сумки, если найдем…
— Молчать! — Он роется в сумке, перетряхивает ее, что-то ищет.
— Где табак?
— Какой табак?
— Он табак из сумки украл, — говорит комвзвода Кунатову, — у меня тут пачка неначатая была…
— Украл пачку? — раздельно и почему-то тихо спрашивает Кунатов.
Оба они впиваются в меня взглядом, командира взвода прямо трясет от бешенства.
Кунатов же, наоборот, подчеркнуто сдерживает себя.
— Да что вы, — вырывается как-то помимо меня, как будто говорю не я, а кто-то другой, — неужели я… кругом люди умирают… я не вор… не видел я вашей пачки… да я и не курю вообще…
— Марш на место! — хрипит комвзвода. Грязная ругань.
Иду на место и начинаю окапываться. Рядом в своей ячейке лежит Осмачко и курит. В лесу снова начинается автоматная трескотня.
— Ты где был?
— У командира роты.
— Нашел лейтенант сумку?
— Какую сумку?
— Да он оправиться пошел, сумку на куст повесил, и нет сумки! Шум тут был. Командир роты кричит: «Расстреляю! Там карта была…»
Вот оно что! Какая чепуха! Ну, дела! Врага я себе нажил — хуже не придумаешь: психопат, да еще злобный…
— Разумовского к командиру роты!
Бросаю недокопанную ячейку и иду в валуны. Оба сидят там по-прежнему — Кунатов и взводный.
— Слышишь, раненый кричит? — спрашивает Кунатов.
Я прислушиваюсь. Где-то вдалеке, там, где кончается лес и начинается просека, слышны стоны.
— Слышу.
— За раненым — марш!
Смотрю на него. Он понимает, что делает? Раненый лежит на простреливаемом открытом месте… Командир взвода смотрит вбок и улыбается… Да, улыбается… Да, они понимают, что делают.
— Есть идти за раненым!
Делаю шаг в сторону.
— Вернись! Взять автомат!
— Зачем? Мне он только мешать будет!
Кунатов медленно вытягивает из кобуры револьвер. Черная дырка ствола крутится у меня под носом.
— Еще одно слово… Выполняй приказание!
Надеваю автомат и спускаюсь с горы, поросшей сосняком. Идти здесь пока безопасно. У подножия лес обрывается просекой, и где-то посредине ее стонет человек.
Значит, так: ползком до того пня, оттуда до валуна, потом до той канавы, потом… Потом — будет ли потом? Пошли…
Ложусь на живот, перекидываю автомат на спину и ползу, прижимаясь головой ко мху. Открытое место — дрянь дело. Пень. Ползу дальше. Валун. Оглядимся. Тихо вокруг. Пошли дальше… Ниже пригнись. Тише дыши. Глаза смотрят за тобой из леса, ствол нащупывает спину, пальцы нажимают спусковой крючок… Ниже, ниже, ползи быстрее… Кунатов радуется — не вернется, они знали, куда посылали меня, гады… Открытое место — дрянь дело… Больно стукает автомат по спине. Вперед. Вперед. Уже близко. Вот он.
Животом вниз лежит передо мной раненый. Гимнастерку он содрал, красно-белая нижняя рубаха лохмотьями валится со спины, а на спине, ниже лопатки, круглая черная дыра величиной в два пятака. Переваливаю парня на бок и обомлеваю: ранение навылет — выходное отверстие с мой кулак. Весь мох вокруг, брюки парня черные от крови. Он стонет глухо и хрипло. На губах розовые пузыри. Подлезаю под немощное, но тяжелое тело, он вяло обхватывает мою шею рукой, и я волоку его по земле, ввинчиваясь в мох, отталкиваясь ногами от корней, судорожно цепляясь пальцами за твердую землю, а проклятый автомат (проклятый Кунатов!) отяжеляет мне руку и волочится по земле.
Конец просеки. Затаскиваю раненого в кусты, наваливаю на плечи и несу уже на ногах, тяжко одолевая каждый шаг наверх.
В нескольких шагах от валунов я опускаю раненого на землю и сползаю рядом с ним на колени. Он мертв.
Шатаясь, подхожу к Кунатову. Руки у меня в крови. Гимнастерка вся мокрая. Я стою перед ним и не могу говорить. Кунатов смотрит в сторону мертвеца, потом под ноги и говорит:
— В цепь! Окопаться!
С трудом дотаскиваюсь до ячейки и падаю в нее. Липнет гимнастерка к спине, к шее, к груди.
Надо где-нибудь постираться…
На часах
Полутемная ночь. Грань между белыми и темными ночами. В трех метрах еще видны неясные очертания сосновых лап, дальше все сливается в одно.
Слипаются глаза. С трудом открываю их, а тяжелые веки снова падают вниз. Спать нельзя. Я — часовой. Не где-нибудь в тылу, не в учебной игре, не на маневрах… На передке. На самой что ни на есть линии соприкасания.