Больной затихает, засыпает.
Врач выгоняет посторонних из палаты…
И еще три эпизода запоминаются мне из московского госпиталя.
…Мишка-офицер, дождавшись ухода врачей, собрался в очередную самоволку. Надел брюки, офицерский китель, начистил хромовый сапог, схватил костыли и весело сказал палате «адью». Какой-то белобрысый парень с койки брякнул со злобной завистью:
— Ишь, еврейская морда, гуляет когда хочет…
Мишка побелел. В два прыжка — два стука подскочил к белобрысому, высоко над головой костыль поднял.
— Хочешь — башку проломлю?
Палата замерла. Белобрысый что-то залопотал, забормотал; Мишка постоял еще немного, а потом, четко печатая костылями, выбежал из палаты. Белобрысый вслед ему длинно и грязно выругался, а потом еще долго ругался, обещая поквитаться.
…Праздник 7 ноября. В госпитале его отмечают торжественно. К нам приходят делегации от фабрик и заводов. В кинозале идут концерты. Приходят пионеры из школы.
Все они в белых рубашках, красные галстуки оживляют вид приевшихся госпитальных стен. Звенят детские голоса, произносятся торжественные, наивные слова, нам преподносят подарки: конфеты, печенье, яблоки. Особенно достается Володе. Он сидит красивый, смущенный, на белой рубашке золотится звездочка на красной муаровой ленточке. А его просто засыпают подарками… Глаза детей смотрят на нас сочувственно и с некоторым испугом.
Где-то мои пионеры детдомовские, мой отряд? Сколько газет я им прочел, сколько мы стихов про героизм учили! А теперь я бы, наверное, рассказал им историю со слепым сапером…
В палату заходит еще какая-то делегация. Впереди руководитель — толстый мужчина в синем шевиотовом костюме.
На стол сыплются бумажные кульки, а толстый в шевиоте привычным движением поднимает руку.
Шум в палате смолкает — будет речь.
— Дорогие товарищи раненые, — произносит мужчина, приглаживает лоснящийся пробор, и с первых слов видно, что он здорово пьян.
— Дорогие защитники Родины! Вы храбро защищали нашу священную землю от фашистских оккупантов…
Он покачивается, слова у него плохо вяжутся, он икает.
— Дорогие вы наши бойцы, — продолжаем он, — поздравляем с двадцать седьмой годовщиной великого Октября… И не горюйте, ребята! Главное в жизни — голову на плечах иметь да руки! — Он протягивает вперед свои красные мясистые ладони и повторяет: — Голову да руки! Руками можно все сделать!
Его дергают за рукав, он кончает речь и сам разносит кульки по койкам.
Хмуро молчит палата. Из двадцати ее обитателей у половины нет какой-нибудь руки, а Колька — без обеих.
— У, сука толстая, — с ненавистью шипит он вслед уходящей делегации и вдруг с криком и слезами топчет кулек. Летят карамельки, сыплется стертое в порошок печенье. Я уговариваю, успокаиваю Кольку. Пионеров быстро выводят из нашей палаты.
И еще одно воспоминание.
Провожают Володю. Его провожает сам начальник госпиталя, полковник медслужбы, политотдел госпиталя. Какие-то офицеры приехали за ним на легковой машине.
Торжественные проводы. Речи. Цветы.
Раненые в халатах образуют большой круг в вестибюле госпиталя, внутри этого круга другой, меньший круг из начальства госпиталя, врачей, офицеров. А посредине, тяжело опираясь одной рукой на костыль, возвышается Володя в офицерском кителе с золотой звездой… Он стоит красивый, грустный, отрешенный от всех речей и почестей, и глаза его теплеют, только когда он встречается взглядом со стоящей рядом худенькой и невзрачной девушкой. Она обнимает его крепко, на глазах у всех, и осторожно ведет по каменному полу к выходу, а он неуклюже трюхает рядом всей своей громадой.
— Мог бы и покрасивше найти… — говорит кто-то сзади.
Нет, пожалуй, не нужна ему покрасивше.
По тому, как она, слившись с ним воедино, поддерживает его, как бережно ведет, как смотрит на него, и по тому, как он ловит ее взгляд, видно, что нашел он для себя самую красивую…
Еду в Ленинград!
Уже был назначен на реампутацию, и вдруг спасительный вызов от Лили — перевод в ленинградский госпиталь.
В Ленинград, в Ленинград! К нашим!
Я просто прыгаю от радости.
Мне выписывают документы и выдают (вот неожиданность!) вместо военного обмундирования шикарный серый американский костюм-тройку. Из нашего госпиталя в строй не возвращаются, поэтому начальство позаботилось о том, чтобы выписывающиеся получали гражданскую одежду из американских подарков.
Я получаю черную шинель-пальто, белую шапку-ушанку и останавливаюсь перед зеркалом — я это или не я?
Последние прощания с родными. Мы с Ниссой идем на вокзал — Ленинградский вокзал!
Смотрю на свой билет и обнаруживаю, что еду в одиннадцатом вагоне.
Это портит настроение — не люблю число одиннадцать. Одиннадцатого ноября началась моя армия. Одиннадцатого июля я был ранен. В одиннадцатой палате мне отняли руку. А теперь этот вагон. Хорошего не жди.
Делюсь своими предчувствиями с Ниссой. Она смеется: не знала, что ты суеверный!
Мы спешим к вокзалу. До отхода пятнадцать минут. Нисса несет мой рюкзак, аккуратно и плотно запакованный ею; мы минуем ступени. Платформа, поезд. Одиннадцатый вагон. Рядом с проводником стоит офицер НКВД.
— Ваши документы.
Показываю заранее приготовленные документы: справку из госпиталя, красноармейскую книжку, билет.
Офицер медленно просматривает все бумаги.
— Почему едете в Ленинград?
— Перевожусь в ленинградский госпиталь.
— На основании чего переводитесь?
— На основании вызова.
— Где вызов?
Нисса начинает нервничать. Часы на платформе показывают пять минут до отхода поезда.
— Вызов в рюкзаке. Я же предъявил все нужные документы.
— Мне не указывайте! Я знаю сам, что нужно. В Ленинград вы не поедете.
— Дай рюкзак, я достану вызов! — Нисса начинает лихорадочно распаковывать рюкзак и срывает ноготь. По пальцу сильно струится кровь, она облизывает ее и выворачивает из рюкзака какие-то тряпки, подарки, конфеты. Все это летит пестрой кучей на перрон.
— Вот вызов — смотрите.
Офицер просматривает вызов.
— Раз вы переводитесь в госпиталь, у вас должна быть история болезни. Предъявите историю болезни.
— Это еще зачем? Вы что — врач?
— Я сказал — в Ленинград не поедете.
Где-то впереди слышен свисток, и паровоз отвечает протяжным гудком.
Нисса вытряхивает на перрон все, что было в рюкзаке, и достает уложенную на самое дно историю болезни, потом беспорядочно запихивает назад всю кучу вещей.
Офицер листает историю болезни.
Поезд трогается.
— Идите в вагон, — говорит он, становясь на подножку. — Вот, держите пока вашу липу, — сует он мне ворох бумаг.
Прыгаю на подножку. Нисса передает мне раскрытый рюкзак.
— До свидания, Ниссочка! Спасибо за все!
Захожу в вагон, волоча за собой рюкзак. Пачка документов — в зубах. Нахожу свое место. Вагон воинский, вокруг меня серые шинели, я один здесь штатский.
Сначала меня принимают как чужого, но потом, разобравшись, в чем дело, дивятся — какой это госпиталь так шикарно одевает солдат.
Поезд постукивает. С каждым стуком — шпала. С каждой шпалой ближе Ленинград!
Ночь — и я дома. Прямо не верится! А пока можно прикорнуть немного.
Меня будит милиционер и требует следовать за ним. Он ведет меня через несколько вагонов, и я оказываюсь в дежурке того самого офицера. Снова проверка документов, на этот раз он перечитывает все медленно, сопоставляя даты, вглядывается в печати, подписи и говорит, что все равно высадит в Бологом. В Ленинграде мне делать нечего.
Не возражая, молча сижу. Одиннадцатый вагон — чего можно было еще ожидать!
Часа через два проверка кончается. Офицер говорит, что займется мной еще в Ленинграде, и отпускает меня.
Возвращаюсь в свой вагон и уже спокойно укладываюсь на скамейке.
Основания для подозрений были, конечно, веские. Пришел я не с группой солдат, а один. Штатская одежда. Провожающая девушка. Деталь — инвалидность — не имела значения.
Поезд замедляет ход. Проплывают мимо окон первые ленинградские дома. Неужели я действительно сейчас сойду на перрон? На наш перрон? Сколько перронов позади… Мантурово, Муром, Вязники, Канаш, Волочёк, Котельнич, Москва…
Мне не сидится на месте. Уже час как я полностью одет и стою у выхода, а поезд все движется, движется, движется…
Мое напряжение достигает предела.
Сейчас должно произойти что-то очень важное, значительное — такое, чего я ждал все эти два с половиной года, которые не был здесь…
И это важное наступает.
Поезд дает мягкий толчок.
Расталкивая людей, я выскакиваю на перрон и обнимаю маму…
Ленинградский госпиталь
Вот я и дома. Снова (кажется, прошла вечность!) я брожу по улицам Ленинграда, не веря в реальность происходящего.
Дома все по-старому: стены, комнаты, коридор, кухня, вещи, картины, книги… Впрочем, мебели поубавилось, в блокадную зиму в буржуйках сгорели стулья, столы, угловой шкаф дедовой работы. Окна отмыты от бумажных и марлевых крестов. Я сижу на своем диване и перебираю старые рисунки и школьные дневники. «Литература — пять, алгебра — тройка… Плохое поведение на уроке физики…» Забавно.
Я дома и не дома, так как мне еще предстоит долечиваться в ленинградском госпитале. У меня ничего не болит, но рана не закрывается. Что-то неладно.
Госпиталь находится в Демидовом переулке в здании Географического общества. Когда-то я здесь был. Когда?
Память выхватывает темный зал на втором этаже, луч света от проектора — «волшебного фонаря» — и сменяющиеся на экране цветные картины итальянских художников. Высокое Возрождение. Ренессанс… Надо же, я еще кое-что помню!
В этот самый зал и приводят меня на одну из шестидесяти коек, размещенных в два ряда с одной стороны зала и одним рядом и столиком медсестры с другой. Между койками широкий проход, заканчивающийся выходной дверью.
Наша палата для ходячих больных именуется «Большим коридором». Я занимаю свое место у самого окна и оглядываюсь.