Наш человек в горячей точке — страница 48 из 55

Подержал их в руке, как будто прикидывая вес.

Мусорное ведро там, в углу на кухне — мне нужно их просто выбросить, это ясно.


Не решаюсь, сам не знаю почему.

Странно это — выбрасывать ключи.


Как-то не получается выбросить, думаешь — как знать, может, рано или поздно они что-то откроют.

1. ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ

Я собирал вещи.


Пошел посмотреть, что с ней.

Весь вечер в квартире царило молчание.

По телевизору передача про… Что-то актуальное; звук выключен.

Она лежала на кровати, в спальне, повернувшись к стене.

— Я собираю вещи, — сказал я, стоя в дверях.


Позже я стоял в гостиной.

Я прочистил горло.

— Я пошел, — крикнул хрипло.

Она подошла к двери спальни. Сморкалась, в слезах.


Три дня назад она сказала, с таким выражением лица, с каким сообщают важные новости, что дальше так невозможно. И сразу же расплакалась. — Что, есть кто-то другой? — спросил я.

— Нет, — сказала она.

— Тогда почему?

— Не могу… — сказала она, плача. — Просто больше не могу.


Почему она плачет, если не может со мной дальше, спрашивал я себя.

В её глазах я видел вину. Вину за то, что не справилась, не сохранила любовь вопреки всему. Любовь, если она настоящая, должна длиться вечно. Об этом говорят фильмы, стихи и любовные истории. Они создали цивилизацию любви, образа и ожидания.

Но она потеряла терпение. А может быть, образ цели. Или образ счастья. Что-то потеряла. Она чувствовала себя виноватой перед любовью. Передо мной. Я видел это в её глазах. На её лице, которое она, казалось, хотела спрятать.


— За остальным приду на днях… — сказал я.

Приподнял руки, будто собираюсь что-то объяснить, но только разрыдался.


— Я не хотела… Такого я не хотела, — сказала она. — Куда ты… Куда ты сейчас пойдешь?

— Нашел одно место… Временно, — сказал я.

— Но… Ты не можешь, не можешь вот так сейчас уйти, — сказала она. Села на диван и опустила голову в ладони.

Я хотел спросить — а когда? Немного позже?

Но всё-таки мне было не до иронии. — Думаешь, мне не надо уходить?

— Это так ужасно, всё ужасно, — сказала она и легла на диван. Смотрела на кресло и скулила, как собака.


Я подошел, сел на край дивана и погладил ее по голове.

— Моя любовь, — говорил я так тихо, как только мог, — моя самая большая любовь.

Я огляделся вокруг. Расплывчатая картина сквозь слёзы.

Все эти годы… Мы представляли себе ту жизнь, в которую собирались направиться. Совместное будущее. Близость и запах тела. Все эти ласки и шутки. Эти картины, и прошлые, и будущие, необходимо забыть.

Тяжелее всего было представить себе окончательное разъединение. Это было тяжелее самого разъединения. Сожаление обжигало меня из будущего, из того времени, в котором мы больше не будем вместе. Эта ностальгия из будущего, осознание забвения, которое окутает всё.

Я сидел там, на диване, на краю.

Пора прощаться.


— Мы больше не будем вместе… — сказал я, и мой голос погас.

Я прикоснулся к этой картине.

Я увидел, как исчезаю из этой квартиры, как бледнеет мой след, как испаряются мои вещи, как жизнь меняет свой облик и превращается во что-то другое.

Я гладил её волосы, еще немного.

— Не… не забудь меня, — с трудом проговорил я.

Поцеловал её волосы, прошептал: — Ухожу.

Она не повернула ко мне головы.

Я встал.

Взял свой старый рюкзак и дорожную сумку.


На пороге я оглянулся, её плечи вздрагивали.

Я ещё раз обвел глазами всё это место, кивнул ему и вышел.

Когда я вошел в лифт, я увидел в зеркале свои красные глаза и полез в рюкзак за темными очками. Тем временем кто-то вызвал лифт наверх. Я нашел очки и надел их. Вошла какая-то женщина. Должно быть, из-за очков я выглядел странно. Женщина встала в углу. Я протянул руку, она вздрогнула… Нажал кнопку первого этажа. Было девять вечера.

Наконец-то мы двинулись вниз.

* * *

Я словно вышел из темного зала кинотеатра.

История закончена, и ты опять снаружи.

Я встал на краю тротуара, поставил сумки на землю. Снял темные очки. Соседи выгуливали своих собак.

Я вызвал такси, назвал адрес и замолчал.

Мы поехали, потом я расплатился, вошел в небольшое здание, поднялся с сумками по лестнице, остановился на третьем этаже перед дверью, на которой была табличка с чьей-то фамилией.

Открыл дверь этой маленькой однокомнатной квартирки, первой попавшейся, которую снял позавчера. Почувствовал запах прогорклых орехов, поставил сумки на середину комнаты и остался стоять, потом поднял пустые руки, как будто собираюсь что-то сказать.

Сел.

Всё производило впечатление какого-то упражнения.


Что я здесь делаю… Не могу сказать, что я себя об этом спрашивал — просто я так смотрел.

Здесь бы фильм и закончить, подумал я. Вот последний момент для заключительных титров. Всё выглядело не имеющим большого значения. Будто я не здесь, мой дух плутал.


Я включил радио.

Чи-ки-чи-ка-а… старый джингл нашел меня.

Телевизора здесь не было.

Вытащил из сумки пепельницу. Закурил сигарету.


У стены этажерка восьмидесятых годов… Кухонная мебель цвета кофе с молоком.

Коричневый раскладной диван.

Следы картин на стенах.

Круглый стол, за которым я сидел как участник какой-то неудачной дискуссии.

Я встал из-за стола; окно с видом на автомастерскую во дворе.

Судя по стоящим там автомобилям, мастер специализировался на старых «Опелях».

Дерево во дворе окружали «Асконы» и «Кадеты».

Это был квартал Тошо.

Здесь у них все — Джо, вспомнил я.

Мне бы нужно было зайти в ближайшее кафе и сказать: «Привет, Джо…» Чтобы проверить, функционирует ли эта схема. Но не хотелось идти в местные кафе, где все друг друга знают, там бы я действительно почувствовал себя одиноким.

Может быть, лучше пойти в торговый центр, который, как я видел из такси, мелькнул поблизости… Там я могу делать вид, что я прохожий-покупатель, могу прогуливаться так, чтобы не выглядеть одиноким.

Сейчас я сидел за пустым столом. Забыл купить выпивку.

Я позвонил Тошо, сообщить ему, что мы соседи. Звонило долго, неизвестно где. Он не ответил. Видимо, у него нет моего нового номера.

Подумал послать ему смс, что это звонил я.

Но я не был уверен, что это хорошая идея. В редакции я считался врагом номер один. Наверное, не стоит ставить Тошо в неприятное положение. Да я его наверняка встречу в этом квартале.

Чи-ки-чи-ка-а…

Новости по радио…

Мертвые в Ираке. Значит, ещё не конец.

Прежде всего нужно распаковаться.

* * *

Я пытался не думать о Борисе, потому что меня тогда охватывала ярость. А потом беспомощность и тоска. И опять ярость, сильная до судорог в мышцах.

После того как эта афера всплыла, возникли разные предположения о его судьбе: он погиб, его в какой-то неразберихе случайно убили американцы, он стал жертвой багдадских банд, которые охотятся за иностранцами, его похитили и посадили под арест исламисты, и даже кто-то заподозрил его в том, что он сам примкнул к исламистам, так как общественность — уж не знаю как — докопалась до его оригинальных репортажей и обнаружила там какие-то, якобы антиамериканские, суждения. В публичную дискуссию включились и психиатры, специалисты по посттравматическим стрессовым синдромам, которые извлекали из его фраз признаки паранойи, пошатнувшееся восприятие собственного «я», суицидальность, шизофреничное воображение, чувство травмированности и вины, смешавшиеся следы войн, которые в его сознании слились в одно целое…

Несчастье — думал я. Это всего лишь чувство несчастья, которое охватило его душу. Ничего удивительного, после всего, что было. Мне было знакомо это чувство. И я сам носил его в себе. Где-то в глубине себя мы потерпели поражение. В этом нет ничего странного. Кто выжил и пережил это балканское дерьмо, кто дышал этим адом, должен чувствовать поражение. Но он должен его скрывать. Должен пройти через это, не глядя перешагнуть через бездну. Я должен освободиться от чувства несчастья, если я не хочу в нем утонуть, думал я. Борис же копался в нем, как будто находя в этом какое-то мрачное наслаждение, как будто желая нырнуть в него. Я старался не думать о Борисе, не думать обо всём этом.

И другие тоже старались.

Вокруг всей этой истории скапливались кучи второстепенных деталей, как орнамент вокруг чего-то пустого.

Все говорили об этом орнаменте вокруг истории.

Я был одной из деталей такого орнамента.

Через пятнадцать дней после моего увольнения геповский «Ежедневник» начал по частям, из номера в номер, печатать оригинальные репортажи Бориса.

Получилось, что это стало ещё одним ударом по ПЕГу. Теперь всем стало ясно, что «Объектив» публиковал фальшивые репортажи из Ирака. Теперь каша заварилась и вокруг этого, вокруг журналистской этики, вокруг достоверности материалов СМИ, которые конструируют реальность… Да и вокруг меня, в конце концов. Всё крутилось, как водоворот или карусель.

В период продолжения этой аферы мы с Саней ещё были вместе. Я мечтал о том, как бы хорошо было отделиться от своего имени и от всего, что обо мне известно, я как в кокон залез в депрессию, и Саня не могла до меня добраться. Мне было неловко перед ней, я хотел, чтобы она меня отпустила. Первую волну унижения я так-сяк выдержал, но со второй волной моё несчастье начало казаться мне системным.

По реакции людей я понял, насколько потребители в сущности ненавидят СМИ… Я был символом манипуляции. Почти убийцей. Комментаторы сокрушались из-за того, что нет статьи закона, по которой можно было бы меня судить.

Когда были опубликованы оригиналы Бориса, Дарио написал текст в защиту ПЕГа, в котором обнародовал всё, что он знал о моей роли в плане ГЕПа монополизировать рынок газет и журналов. Он засвидетельствовал, что я был в контакте с Рабаром и как я ему, Дарио, грозил смертью, если он об этом кому-нибудь расскажет, и что я, в этом нет сомнений, всё время действовал против интересов своего издания, что договорился с ГЕПом об этой манипуляции, с тем чтобы они дезавуи