Посмеивались.
— Они предлагают тебе роль в сериале? Ну, что делать, черт возьми, здесь это маленький рынок, выбирать не приходится. Кроме того, нам нужны деньги на дурь…
Это считали остроумным.
— Итак, внимание, участие в передаче «100 % лично» — вся передача о ней! Я тоже должен был участвовать, в тех сценах, которые снимают заранее. Они собирались снимать нас дома, но я отказался. Не хотел, чтобы мои, в Далмации, смотрели, как я готовлю.
Наши новые друзья смеялись. Мою самоиронию они считали уникальной. Мы с Саней были любовными ветеранами, не похожими на такие пары, которые целуются в компании так, будто рядом с ними никого нет. Мы ни капли не были слащавыми.
Вернувшись домой, я выступал с заключительной речью. В сущности, я ещё в машине начинал тщательно анализировать людей, с которыми мы только что были вместе. Взглянуть на них со стороны было не трудно. Я осознавал, что они не мои, а её друзья. В сущности, даже и не её. Это были друзья её имени, говорил я. Ведь и у меня была карьера, пусть совсем недолгая, и я видел, как потом всё исчезает, говорил я. Люди общаются с равными себе по статусу, а не по душе, как надо бы, говорил я. Имей в виду, при таком общении со знаменитыми именами люди со временем теряют всё, говорил я. В мире гламура полно потерянных душ, они парят в воздухе вокруг люстр на элитных вечеринках, похожие на воздушные шарики, устремившиеся наверх. Замечала? На всём виден какой-то отблеск ада.
Я анализировал этих людей и их души, чтобы помочь Сане не потеряться в том антигравитационном поле. Я буквально возвращал её на землю. Но это было фактически всё, что я делал.
Я никак не мог найти работу. Со своей говённой репутацией я мог только начать всё сначала, но считал это ниже своего достоинства. Согласиться быть на побегушках и полностью уничтожить любую иллюзию о себе?! Лучше стать домашним философом, чем такое. Поэтому я предпочитал, сидя дома, смотреть по телевизору передачи, прославляющие наш народ, пить пиво, курить и выражать недовольство капитализмом, который на востоке Европы действительно ни на что не похож. Тут есть капиталисты, которые никогда не участвовали в первоначальном накоплении капитала, говорил я, глядя в телевизор. Вместо накопления они осуществили перераспределение капитала, говорил я. Капитал существовал, только вдруг куда-то подевались владельцы. Капитал был общественным, а общество исчезло. Народ исчез. Я имею в виду — из экономики. Народ исчез из экономики и отправился на войну, народ весь ушел на границу, я думал о границе потому, что народ так воспринимал государство, как границу. Государство осталось внутри пустым, никого не было, и капитал блуждал туда-сюда, ища собственника. Тебе нужно было только подождать где-то в лесу законодательства и встретиться с капиталом, как с Ивицей и Марицей или Красной Шапочкой, говорил я. Это трогательная сказка: социалистический народ вышвырнул из дома капитал, а он, бедняжка, хотел только одного, чтобы кто-нибудь дал ему новый дом, говорил я. Сейчас капитал у хороших людей, которые его усыновили, говорил я. Когда-то всё было наше, а сейчас всё ихнее, говорил я. Народ этому радовался, слава ему, говорил я, когда смотрел передачи о национальном достоинстве и героических битвах.
Этот процесс на долгий срок уничтожил любое чувство смысла, говорил я, и я отказываюсь работать при таком капитализме, который создан из социализма, причем во время войны, говорил я. Это военная магия, магия, полная мертвых душ. Мертвые души, Гоголь, Ревизор и другие драмы, говорил я. В этом нельзя работать, в этом нельзя быть, существовать, чтобы тебя не прокляли мертвые души, души мертвых пролетариев, говорил я. У нас даже генералы стали капиталистами, говорил я. Как можно одновременно иметь потери на фронте и прибыль в тылу? Это военная магия, говорил я. — Как ты думаешь, она белая или черная? — спрашивал я.
Это действительно шоковая терапия, война и приватизация одновременно, нет, такое, такую блестящую координацию, не всюду увидишь, говорил я.
— Почему мировая наука нас не изучает? — спрашивал я Саню.
— Ты слишком много смотришь телевизор, — говорила она.
Ей не хотелось, как она говорила, тратить энергию на всё это. То, что ты так нервничаешь, ничего не изменит, говорила она. Неужели ты считаешь, что твоё брюзжание перед телевизором это что-то конкретное? Думаешь, что ты участвуешь в политике? Ты просто ею наслаждаешься. Ищешь какое-то виртуальное сообщество, полемизируешь, находясь один в комнате, потому что тебе хочется быть частью чего-то, хочется быть частью народа, говорила она. Ты воображаешь, что соучаствуешь, но это происходит только в твоей голове, говорила она. Точно так же ты мог бы смотреть на это из космоса, с орбитальной станции «Мир», и когда бы тебе стало ясно, насколько ты далеко, ты бы, возможно, перестал нервничать…
— Но я здесь, — говорил я.
— Где? — спрашивала она.
Но… Но… Хорошо… Ввиду нехватки лучшего, политика стала нашей индустрией развлечений, говорил я. Мы не можем производить столько развлекательных программ, у нас нет такой индустрии развлечений, как у американцев, нет всех этих мощностей, поэтому должна вмешиваться политика, должна постоянно происходить какая-то драма на краю пропасти, на краю Европы, говорил я. Без политики мы бы умерли от скуки, говорил я.
Особенно мы, безработные.
Она мне больше не отвечала.
У нас теперь нет даже футбола, но всё еще есть болельщики. Болельщиков становится всё больше, и болельщики становятся всё ненормальнее, всё безумнее, говорил я. Публика осталась без программы, говорил я. Если бы не ненависть политических дерби, образовалась бы пустота. Эта дефектная политика — единственное, что у нас осталось, единственное, что функционирует, говорил я. Я имею в виду, не функционирует, но именно в этом функционирует. О чём бы мы вообще говорили, если бы политика функционировала, спрашивал я. Не будь политика настолько уродливой, нам бы вообще не о чем было говорить, не было бы никакой программы, отвечал я. Мы должны на что-то тратить время, тратить слова, должны что-то молоть этим языком, который нам дан, который нас сохранил, который теперь сохраняет политическая драма, потому что иначе бы он перестал звучать.
Политическая программа спасает нас от пустоты, программа спасает нас от размышлений о самих себе, потому что размышления о себе в обществе развлечения — это самый ужасный ужас, и мы бы, не будь политических развлечений, должны были стать каким-то другим обществом, обществом, которое размышляет о себе, о своей пустоте, о гуманной политике, которой нет. Тогда бы мы, возможно, распались. Сообщества от размышлений иногда распадаются. Каждый начинает думать что-то своё, ха-ха. Есть невероятно много способов размышлять. Невероятно много способов жить. Это непорядок. Мы должны оставаться едиными. Мы должны постоянно думать об одном и том же. Это цель политического развлечения, цель единства тем. Я должен включиться для того, чтобы принадлежать сообществу.
Хотя я один. Смотри, даже ты меня не слушаешь, говорил я.
Но я должен что-то говорить, должен знать, в чём дело, должен нервничать, говорил я. Должен играть роль мужчины, ха-ха, большого мужчины перед телевизором. Политика, в конце концов, подразумевает и силу. Пока смотришь телевизор, представляешь себе борьбу, говорил я.
Погружаясь в сезонную политическую программу, я чувствовал себя мужчиной перед телевизором. Будь я стереотипная девушка, должно быть, интересовался бы передачами о красоте, трогательными человеческими судьбами и голливудскими браками. Смотрел бы Опру и боролся с диетой.
Это было бы полезней для здоровья.
А так я смотрел в телевизор, пил пиво и курил.
Вот новая передача, прославляющая народ, сделай погромче, вот передача о том, насколько другие хуже, говорил я, мы хотим видеть себя в самом лучшем свете, говорил я. Как нам быть объективными, спрашивал я. Так или сяк, важнее всего фантазм, говорил я. Народ живет благодаря фикции, так же как и мы. Все мы связаны, говорил я. Взращиваем иллюзию, свой образ себя. Укрепляем связь, растим любовь изнутри. В конечном счете любовь здесь для того, чтобы защитить нас от истины, говорил я. Мы внутри, под защитой любви. Нам в нашей любви не нужны факты. Нам нужна фикция, то, что мы себе представили. Объективная реальность — это спутниковая фотосъемка, говорил я. Без иллюзий ты вне всего, ты на улице, ты нигде.
Фикция необходима, придуманная история необходима, говорил я. Это то же, что и перспектива, это то же, что и идентичность, говорил я. Того, кого любишь, ты и знаешь и не знаешь. Знаешь, но изнутри, говорил я. Не смотришь на него со стороны. Когда начинаешь смотреть объективно, это конец, говорил я. Слышишь меня? Что ты об этом думаешь? На того, кого любишь, не смотришь с расстояния, говорил я. Так смотрят другие, а другие о любви не знают ничего, говорил я. Что могут сказать другие люди о любовниках? Только как те выглядят.
Нет объективных наблюдателей. Нет истины о любви, говорил я, нет свидетелей. Объективной реальности незнакома иллюзия, в ней нет любви, говорил я. Смотри, в Ираке гибнут без иллюзий, они это не выдержат, говорил я, смотря в телевизоре новости. Война настолько реальна, и это проблема войны, говорил я, что она разрушает иллюзии, потому что она слишком настоящая. Убийство. Убийство. Убийство. Воронки. Воронки. Убийство. И так далее. Как обновить иллюзию после войны? Иллюзию относительно себя? Как обновить любовь, фикцию? Ты должен лгать, говорил я. Ты должен найти прекрасные слова, даже и для войны. Великие слова, слова, полные достоинства, слова-иллюзии. Ты должен постоянно обновлять смыслы. Это невероятно, говорил я. Ложь легитимна, говорил я, ложь общая, ложь — это смысл. Борис не лгал, он был ненормальным, говорил я, и мы его не публиковали. Ты была права, говорил я Сане. Он не хотел себя фальсифицировать, он появился оттуда и вышвырнул меня из кресла, из мира, который я считал своим. Сейчас я где-то вовне, нигде, сейчас мне это ясно, что не значит, будто я вижу смысл, я просто говорю, как и он, как если бы он меня заразил, и я не могу контролировать смысл того, что говорю, я просто говорю, говорил я, смотрел в телевизор, пил пиво и курил.