Наш китайский бизнес — страница 56 из 78

— Мало ли — приличные! — отозвалась из кухни жена. — Приличные люди и за козлами не гоняются…

На этой вот омерзительно смиренной ее интонации Сашка Рабинович и выбежал из дома. Сегодня он боялся опоздать.

Из окна кухни писательница N. видела, как быстрым шагом по травяному косогору спускались Рабинович с Ури Бар-Ханиной. Наперерез к ним направлялся ее муж — он только что вышел из подъезда. Догнал, и дальше трое мужчин пошли рядом. Писательница N. сверху залюбовалась ими. По краям — оба чернобородые — шли Сашка и ее муж, между ними — светло-русый Ури. Головы всех троих покрывали белые кипы, напоминающие круглые шапочки времен итальянского средневековья. Белые, с продольными черными полосами талесы, спадающие с плеч, почти касались зеленой травы. Этим троим недоставало шпаг. Как всему городку недоставало взнузданных коней на пригорках.

«Чертовски красиво, — подумала писательница N. — это белое на зеленом… Надо бы описать, да только кому это нужно! Кому интересны все эти еврейские радости на русском языке…»

* * *

У молодого кантора синагоги ХАБАДа был переливчатый, стонущий тенор. Когда община трижды грянула: «Свет посеян для праведника, и для прямодушных — радость!» — он вступил сразу на неожиданно высокой страдающей ноте:

— «Собранием вышним и собранием нижним с соизволения Всевышнего и с соизволения общины нам разрешается молиться вместе с преступившими Тору».

У Рабиновича перехватило горло, он зажмурился.

«Все обеты, зароки, клятвы, заклятия, запреты, обещания…» — началась молитва «Кол Нидрей»…

Тенор молодого кантора трепетал, взмахивал, падал, но не срывался — вязал и вязал разборчивый витиеватый узор: «Да простится всей общине сынов Израиля и пришельцу, живущему среди них…»

Справа от Рабиновича самозабвенно раскачивался в молитве Михаэль, рядом с ним молился его старший сын, мальчик тринадцати лет, недавно праздновавший здесь свое совершеннолетие. В ногах отца, цепляясь за его свободно свисающие штанины, копошились двое младших.

Слева, облепленный пластырем, стоял желто-зеленый Доктор. Он страдал. Подвернутая при падении нога опухла и болела, сил выстоять всю бесконечно длинную службу у Доктора не было ни малейших. И в другой день он, конечно же, остался бы дома… Но Иом Кипур! А ведь завтра предстоит еще более изнурительная служба, да на голодный желудок… О Господи!

Он стоял, стараясь, чтобы тяжесть тела приходилась на здоровую правую ногу, тускло глядел из-под наклеенного на бровь пластыря на кадыкастого соловья-кантора и повторял:

— «Да освятится Имя Твое, Господь Бог наш, над Израилем, народом Твоим, и над Иерусалимом, городом Твоим, и над Сионом, местом обитания славы Твоей, и над царством Дома Давида, Машиаха Твоего, и над Храмом Твоим…»

Опустели дороги, оплетающие подножие горы, на вершине которой уселся городок со своими угасающими в сумерках улочками, дворами, синагогами. Проедет изредка внизу арабская машина, и снова тихо. Только в белых каменных синагогах облаченные в белые одежды евреи стонут, просят, умоляют Всевышнего о лучшем жребии…

«Бог наш и Бог отцов наших! Пусть предстанет пред Тобою наша молитва, и не уклоняйся от нашей мольбы, ибо мы не настолько дерзки и упрямы, чтобы сказать пред Тобою… что праведны мы и не грешили — но поистине грешили мы!»

Слава Богу, думал Доктор, стараясь незаметно привалиться боком к стенке, уже пошел «Видуй»… Ох, что будет, что будет…

У кантора, приглашенного на службу в новоотстроенную к Судному Дню синагогу поселения Неве-Эфраим, был густой, как патока, бас. Он гудел и ширился, взбухал, заполняя все уголки только что вымытого от следов побелки здания, от него вибрировал свет в затухающих с сумерками витражах. Этот голос вытягивал душу, вырывал ее с корнем из набрякшего грехами тела.

Все население Неве-Эфраима собралось здесь, все сто двадцать три семьи. Шел «Видуй» — молитва, которую читает каждый от имени всего народа. Женщины сидели наверху, на галерее с резными деревянными перилами, и смотрели вниз, на мужчин — белые кипы, белые плечи, несколько винтовок, перекинутых через плечо, поверх талеса.

Стонали, качаясь, просили и каялись мужчины поселения Неве-Эфраим:

— «За грех, который мы совершили пред Тобою по принуждению или добровольно,

И за грех, который мы совершили пред Тобой по закоснелости сердца,

И за грех, который мы совершили пред Тобою надменностью,

И за грех, который мы совершили пред Тобою дерзостью,

И за грех, который мы совершили пред Тобою злым умыслом против ближнего,

И за грех, который мы совершили пред Тобою упрямством,

И за грех, который мы совершили пред Тобою беспричинной ненавистью,

И за грех, который мы совершили пред Тобою насилием,

И за грех, который мы совершили пред Тобою смятением сердечным,

За все это, Бог прощающий, прости нас, извини нас, искупи нас!»

* * *

— «И за грех, который мы совершили пред Тобою недостойным высказыванием,

За грех, который мы совершили пред Тобою распутством, — выводил Рабинович, чистый и искренний, как стеклышко.

— За грех, который мы совершили пред Тобою в беспутном сборище,

За грех, который мы совершили пред Тобою сквернословием,

За грех, который мы совершили пред Тобою открыто или сокрыто».

Ему становилось все легче. Он молился страстно и внятно, вкладывая в каждое слово утроенный смысл. Он знал, что от него требуется.

Доктору же было плохо, плохо было Доктору. Нога болела так, что хоть на пол сползай. К тому же у него началась мигрень, и каждое слово молитвы, которую он старался бубнить потише и помягче, вспыхивало в голове предупредительными лампочками:

— «И за грех, который мы совершили пред Тобою пустыми разговорами,

И за грех, который мы совершили пред Тобою насмешками,

И за грех, который мы совершили пред Тобою легкомыслием,

За грех, который мы совершили пред Тобою ложной клятвой,

За все это, Бог прощающий, прости нас, извини нас, искупи нас!»

* * *

…В синагоге «русских», которую и синагогой трудно было назвать — так, подвальное помещение с плохой вентиляцией, — вообще невозможно было протолкнуться. В адской духоте молились рядом Перец Кравец, Агриппа Соколов, Ури Бар-Ханина, раввин Иешуа Пархомовский.

Рядом с Ури, с молитвенником в руках, в нелепо сидящем на нем талесе, стоял Боря Каган. Вообще-то в гробу он видал всех этих нашкодивших за год жидов вместе с их долбаным Судным Днем. Но вечером Юрик молча нацепил на Борины плечи талес и чуть ли не силой выволок его из дома. Поэтому Боря стоял рядом, невнимательно глядя в текст молитвы «Видуй», ошибаясь, повторяя слова за другими и значительно опаздывая:

— «За грех, который мы совершили пред Тобою отрицанием божественной власти…»

Его уже успели уволить с работы, на которую три месяца назад его устроил Юрик. Так что он тихо и покорно повторял за Юриком слова молитвы.

Боря молился не Богу, Твердыне Израиля, в которого он не верил. Он молился своей собственной Твердыне, Юрику, которого любил больше, чем Бога, больше, чем родную сестру и племянников, и, конечно, больше, чем себя самого. Искоса время от времени он взглядывал на друга, и ему было страшно.

Бледный, с катящимися по скулам каплями то ли пота, то ли слез, раскачиваясь и никого вокруг не замечая, молился гер Ури Бар-Ханина.

Он был кругом виноват. Он был виноват перед всеми: перед родителями, которые так и не приняли и не поняли все, что он совершил со своей жизнью, перед Борей, который вновь оказался без работы, а главное — виноват, страшно виноват перед Зиной: он мало уделял ей внимания и посмел уехать на два месяца в Бостон, куда его пригласили поработать в Университете, а за это время у Зины случился выкидыш. У них уже было три дочери, и должен был родиться мальчик, первый сын. И в гибели этого нерожденного сына, как и во всем остальном, виноват был он, и только он один.

И за все это, в грозный Судный День, в тяжкой духоте, сглатывая пот и слезы, молился гер Ури Бар-Ханина:

— «Бог мой! Прежде, чем я был создан, я не стоил того; теперь же, когда я создан, я как бы и не создан. Прах я при жизни моей, тем более в смерти моей. Вот я, пред Тобою, как сосуд, полный стыда и позора. Да будет благоволение от Тебя, Господь Бог мой и Бог отцов моих, чтобы не грешил я более, а те грехи, которые я совершил пред Тобою, изгладь по великому милосердию Твоему…»

И до накаленных на Божьей наковальне ослепительно белых звезд, в черную бездонную утробу Вселенной — из переполненных по всей земле Израиля синагог — возносились к открытым Вратам Милосердия плач и ропот, мольба и ужас — вопль стыда и покаяния.

40

Зяме бы, конечно, не понравилось, что он приперся работать в ночь Иом Кипура. Да ей не привыкать к его безобразиям.

Конечно, ничего не горело. И эти семь полос, которые Витя сверстал на удивление быстро, подождали бы до исхода праздника. Просто не было сил оставаться дома, ругаться с Юлей, смотреть по телевизору российские программы… Он бежал, просто-напросто бежал. И не исключено, что от себя самого…

Сверстав полосы уже к часу ночи, Витя от нечего делать принялся за свежую статью Кугеля. Это его немного развлекло.

«Как мы дошли до жизни такой? — вопрошал политический обозреватель Себастьян Закс в первой же фразе статьи и сам себе отвечал: — Под гнетом власти роковой!»

— «Под гнетом власти роковой»! — повторил Витя саркастически. — Пушкин, блядь! — И движением «мыши» стер с экрана бессмертные эти слова.

Между тем наверху, в «Белых ногах», покоем и не пахло. Ни покоем, ни покаянием. Морячки там, что ли, опять гуляют? Сверху доносились визг, странный вой, глухое хлопанье, как будто били в боксерскую грушу…

В общем, надо было бы, конечно, убираться подобру-поздорову…

В крепость железных решеток Витя уже не верил. Настолько не верил, что сегодня даже не запер ее. Так только — повернул дважды ключ в хлипкой редакционной двери. И когда наверху в глухом шуме взмыл тонкий смертный вой, стало ясно, что удочки надо сматывать. И Витя торопливо принялся закрывать программу, чтобы одеться и тихонько выскользнуть из этого вертепа, пока сюда полиция не нагрянула. Полиция, с ее контингентом из местных уроженцев, вызывала у Вити ненависть более сильную (экзистенциальную), чем служащие и посетители престижного салона.