История, которую я собрался тут рассказать, с этой стороной Костиной жизни (а тем более — смерти) никак не связана. Но без такого предисловия она была бы все-таки не совсем понятна.
Перед тем как наконец предоставить слово Войновичу, хочу подтвердить, что рассказанная им история правдива от начала и до конца — в ней нет ни одной выдуманной детали, ни одной присочиненной подробности. Я говорю об этом так уверенно, потому что не раз слышал ее из уст самого Кости. А привожу ее в записи Войновича, во-первых, потому, что он ее не только записал, но и опубликовал. А во-вторых, потому, что вряд ли смогу рассказать ее лучше, чем это сделал он.
Итак, вот она, эта история:
► …Ему вдруг пришла из военкомата повестка — явиться для прохождения медицинской комиссии. Костя, будучи пуганой (и сильно) вороной, от властей ничего хорошего не ожидал, а от военкомата тем более. Обычно он волновался, что его рано или поздно посадят досиживать неотбытый двадцатипятилетний срок, а тут забеспокоился, что забреют в армию. И поехал держать совет к своему другу Геннадию Снегиреву. Тот уловил проблему с полуслова и посоветовал «косить на психа»:
— Пойдешь в военкомат, возьми с собой большое блюдо. Ты придешь, они тебя спросят: «Зачем блюдо?» Ты скажи: «А просто так». Я, например, в военкомате перед стенгазетой, как перед зеркалом, причесываюсь.
Блюдо Богатырев не взял и причесываться перед газетой постеснялся. Прошел терапевта, хирурга и рентгенолога и, наконец, явился в кабинет психиатра.
— Захожу, сидит такая пышная дама, я еще дверь не успел открыть, а она уже кричит: «Только не вздумайте строить из себя психа». А я, говорю, и не думаю. Она смягчилась: «Садитесь, на что жалуетесь?» Ни на что не жалуюсь. «А почему у вас руки дрожат?» А руки, говорю, у меня потому дрожат, что меня однажды приговорили к смертной казни. «Вас? К смертной казни? За что?» За террор, говорю. «Что вы выдумываете? Какой еще террор?» Террор, объясняю, это когда кто-нибудь кого-нибудь убивает. «И вы кого-то убили?» Нет, я только собирался убить Сталина. Она как услышала слово «Сталин», сразу притихла и стала что-то писать. Написала, подняла голову и спрашивает: «Значит, вы не хотите ехать на терсборы?» — «Терсборы? — переспросил я. — Это что же? Сборы террористов?» Она посмотрела на меня, вздохнула и говорит: «Идите, вы свободны».
Троцкист, троцкистка
В 30-е годы не было в стране более страшного слова, чем это.
Это было даже зафиксировано юридически. Обвинение в антисоветской деятельности могло формулироваться тремя буквами: КРД, а могло и четырьмя — КРТД. Всего одна буква, а разница… Разница была — огромная. И каждый из сидевших и несидевших смысл этой разницы понимал.
КРД — это значило: «контрреволюционная деятельность».
А КРТД — «контрреволюционная ТРОЦКИСТСКАЯ деятельность».
Слова «троцкист», «троцкистка» в предъявленном обвинении кидали подследственного в холодный пот.
Но даже и тут случались ситуации комические.
Вот, например, такой коротенький рассказ, подслушанный Евгенией Семеновной Гинзбург. (Я слышал его в ее устном изложении, но наверняка он был ею записан и нашел свое место в ее книге «Крутой маршрут».):
► — Он (следователь. — Б. С.) мне говорит: «Ты — трактистка!» А какая я трактистка, если я этого трактора до смерти боюсь. Я к Нему, проклятому, и подойти-то близко страшусь. Какая же я трактистка?!
Трезвость — норма жизни
Этот лозунг возник и распространился в середине 80-х, когда началась очередная (на сей раз особенно грандиозная) государственная кампания по борьбе с алкоголизмом.
Структурой своей он напоминает три главных лозунга оруэлловского «Ангсоца»:
► ВОЙНА — ЭТО МИР.
СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО.
НЕЗНАНИЕ — СИЛА.
Эти лозунги автор знаменитой антиутопии не высосал из пальца. Они были не чем иным, как пародией на привычные, примелькавшиеся оксюмороны советского новояза.
Напомню лишь некоторые из них.
Если в какой-нибудь советской статье речь шла о большевистской принципиальности, мы знали, что имеется в виду умение колебаться вместе с линией партии, то есть — беспринципность. Если говорилось о революционной (социалистической) законности, мы понимали, что имеется в виду не что иное, как беззаконие. Пролетарским (социалистическим) гуманизмом у нас именовалась наука ненависти.
Но какое отношение ко всем этим советским оксюморонам имеет лозунг «ТРЕЗВОСТЬ — НОРМА ЖИЗНИ»? Ведь ничего «оксюморонного», а тем более пародийного в нем как будто нет. Почему же в таком случае он воспринимается как злая насмешка? Даже, я бы сказал, как чистейшей воды издевательство?
Отчасти, наверное, потому, что нормой жизни в нашем благословенном отечестве исстари почиталась не трезвость, а совсем иное, противоположное состояние души. Что было отмечено еще в древних летописях:
Руси веселие есть пити,
Не можем без того и быти.
Применительно к нашему российскому человеку утверждать, что трезвость — норма жизни, можно только в насмешку над ним. И дело тут даже не в том, что русский человек любит выпить и вовсе не склонен от этой своей любви отказываться.
Тут, если угодно, — философия. Своего рода национальное мировоззрение.
Суть этого мировоззрения отчасти выражает такой анекдот.
► Приезжает на какой-то завод генеральный секретарь ЦК с каким-то своим высоким гостем — президентом, скажем, какой-то иностранной державы.
Подводят их к знатному токарю-рекордисту. Работает токарь, какие-то там секретные подшипники делает. Иностранный президент у него спрашивает:
— А что, господин токарь, небось выпиваете на работе?
Токарь отвечает
— Выпиваю.
— Сто? — спрашивает президент.
— Могу сто.
— А двести?
— Могу и двести.
— А пятьсот?
— Могу и пятьсот.
— А литр?
— И литр могу.
— А как же работа? — изумляется потрясенный этим ответом иностранный президент.
— Нормально, — пожимает плечами токарь. — Вы же видите — работаю.
Тут в разговор вмешался генеральный секретарь.
— А сколько, — спрашивает, — токарь, ты в месяц получаешь?
Токарь отвечает:
— Триста.
— А что, если мы возьмем, и водку по тридцать рублей сделаем? — задает генсек провокационный вопрос. — Тоже будешь пить?
— Ясное дело, буду, — не задумываясь, отвечает токарь.
— Ну, а если мы до ста рублей повысим?
— Все равно буду.
— А если мы триста рублей сделаем! — завелся генсек. — За поллитра всю твою месячную зарплату.
— Эх, Леонид Ильич, — усмехается токарь. (Или, положим, Михаил Сергеевич.) — До лампочки мне все эти ваши повышения. Видите вот этот секретный подшипник? Так вот, он как стоил пол-литра, так пол-литра и будет стоить…
Этот замечательный диалог я выписал (слегка только его изменив) из рассказа Аркадия Арканова «Дурной сон». В рассказе этом, как видно из его заглавия, дело происходит не наяву. Герою рассказа — некоему Василию Степановичу — в одночасье приснилось, что он — генеральный секретарь. И вот в этом его сне все это как раз и происходит.
Но анекдот во всех этих искусственных мотивировках не нуждается. В анекдоте (а анекдот такой был, Арканов его не выдумал) этот разговор генсека с токарем происходил не во сне, а наяву. И правда этого анекдота, бытовая, житейская его правда, заключается в том, что водка, вот эти самые «пол-литра», на протяжении всей истории советского государства, при всех происходящих в нем инфляциях, девальвациях и деноминациях оставалась единственной в стране твердой валютой, стойкой, неменяющейся мерой всех жизненных ценностей.
— Сколько возьмешь? — спрашивали вы, бывало, у сантехника, маляра, столяра, электрика, плотника или еще какого-нибудь работяги, обговаривая меру вознаграждения за его труд. И почесав в затылке, он отвечал:
— На два пол-литра надо бы, меньше — никак.
(Или три, или четыре, или пять — смотря по обстоятельствам и объему работ.)
Однако нельзя сказать, чтобы меняющаяся время от времени номинальная стоимость этого самого «пол-литра» так-таки уж совсем не имела никакого значения. Кое-какое имела. И даже не кое-какое, а весьма существенное. На всех этапах истории советского государства именно она была главной (если не единственной) мерой социальной напряженности в обществе.
В последние годы правления Брежнева, когда начались бурные волнения в соседней Польше, ходил у нас такой стишок:
Водка есть за семь и восемь.
От всего народа просим,
Передайте Ильичу:
Нам и десять по плечу.
Если будет двадцать пять —
Будем Зимний брать опять.
Ну, а если будет больше —
Ждите, сделаем как в Польше!
И даже такой крутой социальный поворот, как горбачевская перестройка, закончившийся распадом Советского Союза, и тот в народе был поначалу отмечен реакцией именно на изменившуюся цену на водку. Стоимость «пол-литра» и тут оставалась главной мерой всех национальных ценностей:
По России мчится тройка:
Мишка, Райка, Перестройка.
Водка — десять, мясо — семь.
Охуели, блядь, совсем.
Некоторые правители советского государства в народной памяти и остались-то только потому, что их именами на протяжении какого-то (иногда совсем недолгого) времени обозначались те самые вожделенные пол-литра: «Рыковка», «Андроповка».
Но эти самые пол-литра были для нас единицей измерения не только всех материальных жизненных благ, но и мерой духовного самостояния, интеллектуальной, умственной ценности человека. Масштаб личности определялся тем, сколько эта самая личность может выпить.