Особенно, помню, удивило телезрителей участие в той пресс-конференции Элины Быстрицкой. Незадолго до того она сыграла у Герасимова Аксинью в «Тихом Доне», и то обстоятельство, что «наша Аксинья» оказалась вдруг «лицом еврейской национальности», для многих явилось полной неожиданностью.
Но появления на телеэкране удостоились лишь САМЫЕ УВАЖАЕМЫЕ из уважаемых граждан. Полный же список «уважаемых» появился некоторое время спустя в газетах — в виде подписей под специальным обращением. Открывал этот список В.Э. Дымшиц — тогдашний заместитель Председателя Совета Министров, последний — реликтовый — еврей, каким-то чудом уцелевший в правительственных структурах, а сейчас вдруг пригодившийся для подтверждения той неоспоримой истины, что никакого государственного антисемитизма у нас нет.
За Дымшицем следовал довольно длинный перечень (десятка три, не меньше) фамилий более или менее известных в стране людей. И среди них — без особого удивления, но с искренним огорчением — я обнаружил фамилию Плучека, отношения с которым у нас в то время были уже не только официальные. Не шибко близкие, но все-таки — личные, так сказать, приватные.
Виделись мы не так уж часто, но тут как раз случилось так, что нам предстояло встретиться в гостях у общих наших знакомых.
Общими знакомыми этими были Лиля Юрьевна Брик и Василий Абгарович Катанян. Собираясь к ним, мы уже знали, что там будут и Плучеки. И во избежание каких-нибудь неприятных сцен я — на всякий случай — предупредил жену, чтобы она в каком-нибудь там застольном разговоре не коснулась со своей женской непосредственностью той щекотливой темы. Не стоит, мол, травить оскоромившегося Валентина Николаевича, наступать ему на любимую мозоль — ему ведь небось и так тошно.
Предупредить-то я ее предупредил. А сам…
Валентин Николаевич в том застолье был очарователен. Он был весел, шутил, смеялся, сыпал анекдотами и разными забавными комическими историями «из жизни». И почему-то так вышло, что чуть ли не в каждой из этих его историй каким-то образом фигурировали яйца. Не куриные, разумеется. И в какой-то момент я не выдержал и сказал:
— Ладно уж, Валентин Николаевич. Раз пошла у нас такая пьянка, что вы все про яйца да про яйца, надо достойно завершить эту тему. Расскажите нам, что вам там делали с яйцами, чтобы вы подписали ту бумагу.
К чести Плучека надо сказать, что он на эту мою реплику ничуть не обиделся. И в той же веселой, непринужденной манере, в какой только что рассказывал свои комические байки, рассказал, как это было.
Он, конечно, предполагал, что его вызовут «на ковер». И заранее заготовил какие-то планы на этот случай, чтобы уклониться. Но позвонили ему не оттуда, откуда он ждал звонка (из ЦК или там Совмина), а из главка, где как раз решалась судьба какой-то ставившейся им в то время пьесы.
За ним прислали машину и повезли его, как он думал, в главк. А привезли — в Совмин, к Дымшицу.
Ну, дали ему в руки этот самый текст, где уже стояло десятка два подписей. Куда деваться? Надо подписывать.
И тут он (артист все-таки) — возьми да скажи:
— Нет, я не могу это подписать.
— Как это? Почему? — вскинулся Дымшиц.
— Тут написано «Народный артист СССР…». А я народный артист РСФСР…
— А-а, — улыбнулся Дымшиц. И, потрепав его по плечу, успокоил: — Будете… Будете народным СССР… Так что не смущайтесь, подписывайте…
Так Валентин Николаевич Плучек не только сохранил, но даже повысил свой статус уважаемого гражданина.
А вот писатель Григорий Бакланов чуть было не попал в неуважаемые.
► Обедали, как обычно, на кухне. И только поставила передо мной жена тарелку, помнится, кислых щей, горячих, с плиты, — звонок телефона. Звонит Ильин, секретарь по организационным вопросам…
— Слушай, приезжай сейчас в партком.
И голос дружеский, и «ты» доверительное, в нем как бы дух партийного товарищества…
— Созывают…
Сказано уже официально, строго, как говорят магическое «есть мнение»… И, уверенный, что со мной все решено, Ильин вдруг спрашивает:
— А где Слуцкий? Не знаешь, где Слуцкого найти?
Никакой беды я не ждал, ничего не подозревал, не предчувствовал, но меня вдруг как током пронзило. Созывают… Я почувствовал: затевается что-то грязное. И уже голос Ильина по-другому услышался: это был сознательно умягченный голос ловца душ. И он уверен: свистнул, и я приеду, прибегу, буду исполнять — солдат партии.
Положил я трубку телефона и с таким сожалением посмотрел на тарелку щей, к которым уже было всей душой расположился. Да что щи! На меня всем теплом обжитого нашего дома повеяло, будто пришло время и его лишиться, вот она и сюда, в самое заветное, вторглась, черная сила.
Пересказав разговор жене, я позвонил в Ленинград на киностудию «Ленфильм», где в ту пору Иосиф Ефимович Хейфиц снимал фильм по общему нашему сценарию, попросил забронировать номер в гостинице и поехал на вокзал за билетом. Ильин вскоре позвонил вновь: где я? Выехал. Потом звонки все чаще, истеричней, с угрозами…
Казалось бы — все! Ускользнул! Ан — нет! Вскоре — грозный звонок из ЦК. Звонит сам Мелентьев — заместитель заведующего отделом культуры.
► И было спрошено, где я нахожусь, и приказано, когда объявлюсь, сразу же звонить ему в ЦК.
Мы договорились с женой заранее: домой звонить я не буду, не ровен час, прослушивается аппарат. Ей сообщат, не называя меня, номер телефона, и, если что, она позвонит мне, но не из дома. И она ходила на переговорный пункт, высиживала очередь, звонила мне.
Вот какая хитрая конспирация!
Некоторое время он тянул, не звонил. Но — деваться некуда! Позвонил все-таки:
► А на душе пакостно… Это ведь не трубку телефонную держу в руке, а конец поводка; другой конец у него на руку намотан. Но почему вообще я должен скрываться? Война? Враг вторгся?
Это хороший вопрос. Особенно он хорош тем, что, сравнивая сегодняшнее свое состояние с тем, как он ощущал себя, когда на нашу землю вторгся враг, он приходит к выводу, что тогда, перед лицом врага, — свободнее себя чувствовал.
► — Вы когда возвращаетесь? — спросил Мелентьев, заканчивая разговор.
— Мы еще в Киев поедем, там съемки…
— Когда вернетесь, попрошу зайти ко мне.
И я зашел. Офицер госбезопасности за своей конторкой при входе сличил меня с фотографией, громко произнес фамилию; солдат в такой же фуражке, за такой же конторкой, но по другую сторону прохода, нашел в ячейке выписанный пропуск, все это вручил мне — и я прошел…
— Вы свою форму участия продумайте, — сказал он. — Свое отношение вам надо высказать…
Я сидел, слушал и услышал, что, оказывается, я в литературе — генерал, что ко мне прислушиваются, потому очень было бы важно… Нет, Юрий Серафимович, я — лейтенант. Генерал, генерал, настаивал он, чувствовалось, и в маршалы произведет меня охотно, лишь бы я что-то подписал… Вдруг вырвалось у него с досадой:
— Думаете, мне доставляет удовольствие всем этим заниматься? Мне в радость?
Вот он — момент истины.
Тому, кто держит поводок, тоже тошно. Не так, конечно, не в той степени, как тому, кого он держит на этом поводке, но — все-таки тошно. На них обоих — на палача так же, как на его жертву, — давит один и тот же пресс.
Эх, Россия-матушка! Ничего-то в ней не меняется. Когда еще было сказано: сверху донизу — все рабы.
У нас, правда, все при этом — уважаемые граждане.
Истинную цену этой словесной формуле народ-языкотворец определил тем, что слово «уважаемый» стало звучать пренебрежительно — так обращались к официанту в пивной: «Эй, уважаемый!» А в прямом своем значении оно употреблялось разве только в традиционном пьяном диалоге: «Ты меня уважаешь?» Или еще вот так: «Воблу под пиво — это я уважаю».
И слова «граждане», «гражданин», тоже сохранились только в суде («Граждане судьи!»), в зоне («Гражданин начальник!») да в отделении милиции.
Это языковое смещение иронически обыграл поэт Лазарь Шерешевский, сочинив шуточное стихотвореньице на мотив некрасовского — «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан»:
Жил да был один поэт,
Посещать любил буфет,
А в стихах чуждался тем гражданских.
И, прослыв певцом берез,
Синих взоров, русых кос,
Был предметом нежных взоров дамских.
Но однажды тот поэт,
Крепкой водкой разогрет,
Об искусстве споря в исступленье,
Оппоненту нос разбив,
Метрдотелю нагрубив,
Был доставлен прямо в отделенье.
Ночь он в камере провел,
А наутро, протокол
Слогом изложив почти былинным,
Милицейский молвил чин:
«Распишитесь, гражданин!»
Так он стал поэтом-гражданином.
Учиться, учиться, учиться
Рассказывал Толя Аграновский.
Однажды его маленький сын Антон вернулся из школы радостно возбужденный.
— Нам сегодня сочинение задали. С эпиграфом! — с порога сообщил он.
— Как это — с эпиграфом? — спросил отец.
— Ну, вот я, например, уже придумал: «Один за всех, все за одного. Д'Артаньян». Как ты думаешь, можно написать сочинение с таким эпиграфом?
— Конечно, — подтвердил Толя. — Прекрасный эпиграф. И замечательное может выйти сочинение. Садись и пиши.
Вдохновленный поддержкой отца, Антон ушел к себе и полдня пыхтел над сочинением. Вечером Толя спросил:
— Ну как? Написал?
— Написал, — ответил Антон. Но как-то уныло ответил, уже без всякого энтузиазма.
— С эпиграфом?
— С эпиграфом.
— Один на всех, все за одного? Д'Артаньян?
Антон в ответ безнадежно махнул рукой:
— Учиться, учиться, учиться. Ленин.
Рассказав эту замечательную историю, Толя вздохнул: