Но даже и из этого уклончивого ответа ясно, что ТЕ слова, которые «печать донесет до внуков», он, солдат, не кричал, а только лишь должен был их кричать. В бою, где — на то он бой — «лишних слов не надо», кричал совсем другие. Стало быть, эти, предписанные ему, как раз и были там лишними.
Да, первоначальный свой замысел Твардовский слегка подпортил. Во всяком случае, ослабил. Но жизненной правде он не изменил.
А вот еще одна история на эту тему.
Ее рассказал мне Алексей Иванович Пантелеев — автор (точнее — один из авторов) знаменитой в 20-е годы «Республики Шкид».
В 1943 году он был отозван из армии в Военный отдел ЦК ВЛКСМ и получил там задание: написать для «Комсомольской правды» очерк о подвиге Александра Матросова.
Очерк писался, что называется, по горячим следам. Со дня гибели героя прошло всего несколько месяцев. Алексей Иванович поехал в часть, где служил Саша Матросов, расспросил его однополчан, друзей, бывших свидетелями его подвига. Работал он над очерком с искренним интересом: Матросов, как оказалось, был бывший беспризорный, и автору «Республики Шкид» судьба парня показалась особенно близка.
Тут надо сказать, что Алексей Иванович был писатель скрупулезно честный и очерк свой хотел написать (и написал) не то чтобы без вранья (это уж само собой), но даже и без всякой патетики, без котурн, без всякого романтического пафоса. Он хотел рассказать о том, что произошло, так, как это было на самом деле. (Как выразился один мальчик, когда его спросили о стиле другого пантелеевского рассказа: «Стиль такой, как было».)
Вот этим простым и ясным своим стилем (таким, «как было») и написал он о подвиге Саши Матросова:
► Вражеский пулемет молчал.
Не дожидаясь команды, бойцы дружно поднялась в рост; многие уже рванулись вперед и с криком «ура!», беспорядочно стреляя, пробежали десяток-другой шагов в сторону дзота.
И вдруг пулемет ожил.
Он застучал лихорадочно, торопливо, захлебываясь. И люди, которые были уже совсем близко от цели, опять повалились в снег и, пятясь, поползли в сторону леса, а многие остались лежать на снегу, чтобы никогда больше не встать.
И тут все, кто мог видеть, увидели, как Саша Матросов выбежал из своего укрытия и с криком: «А, сволочь!» кинулся к вражескому дзоту. Товарищи видели, как на бегу он повернулся, припал на левую ногу и всей силой своего тела навалился на амбразуру.
Даже из этой короткой цитаты видно, каким щепетильно правдивым старается быть автор в каждой детали, каждой подробности этого своего рассказа. Он не позволяет себе не то что фантазировать насчет того, о чем думал, что чувствовал его герой в момент совершения подвига, но даже рисуя картину происходящего извне, как бы со стороны, не осмеливается включить в это описание свое воображение, свою писательскую фантазию. Говорит только о том, что и как видели очевидцы, друзья Саши: «Товарищи видели…», «И тут все, кто мог видеть, увидели…» (Если и не понимал, то чувствовал, наверно, чтосознательно закрыть своим телом амбразуру просто физически невозможно. Так увиделось это теми, кто смотрел на выбежавшего из укрытия Сашу — сзади.)
Но при всей этой своей скрупулезной точности, одно крошечное отступление от правды писатель себе все-таки позволил. У него Саша Матросов выбегает из своего укрытия с криком: «А, сволочь!» В действительности же, как рассказывал мне Алексей Иванович, он выкрикнул в этот момент совсем другие, гораздо более крепкие слова.
Тех слов ни «Комсомольская правда», ни какая-либо другая газета, конечно, не напечатала бы ни при какой погоде: недаром же они так и назывались — «непечатными».
Но и эту придуманную писателем замену «Комсомольская правда» тоже не напечатала. Раскрыв наутро газету со своим очерком, Алексей Иванович прочел:
► И тут все, кто мог видеть, увидели, как Саша Матросов выбежал из своего укрытия и с криком: «За Родину, за Сталина!» кинулся к вражескому дзоту.
Этого, конечно, следовало ожидать.
Подвиг Александра Матросова, ставший едва ли не главным государственным мифом, не мог быть совершен со словами: «А, сволочь!» Тут необходимы были совсем другие слова, и все знали — какие именно. Так что редактора (или цензора), внесшего в текст пантелеевского очерка эту поправку, можно понять.
Но поправки такого рода с неуклонностью производились и во всех других, не столь экстраординарных, вполне рядовых случаях.
Кто это делал? И почему? Было ли на этот счет соответствующее указание? Или каждый редактор (или цензор) совершал такую замену по зову души, по велению, так сказать, собственного сердца?
Свой ответ на этот вопрос дал Владимир Войнович, нарисовав в своем «Чонкине» выразительный портрет ответственного редактора районной газеты «Большевистские темпы» Ермолкина:
► С утра до позднего вечера, не замечая ни дождя, ни солнца, ни времени суток, ни смены времен года, не зная радости любви или выпивки, забыв о собственной семье, проводил он время в своем кабинете за чтением верстки…
Нацелив на верстку острый свой карандаш, Ермолкин пристально вглядывался в напечатанные слова и ястребом кидался, если попадалось в них хоть одно живое. Все обыкновенные слова казались ему недостойными нашей необыкновенной эпохи, и он тут же выправлял слово «дом» на «здание» или «строение», «красноармеец» на «красный воин». Не было у него в газете ни крестьян, ни лошадей, ни верблюдов, а были труженики полей, конское поголовье и корабли пустыни. Люди, упомянутые в газете, не говорили, а заявляли, не спрашивали, а обращали свой вопрос. Немецких летчиков Ермолкин называл фашистскими стервятниками, советских летчиков — сталинскими соколами, а небо — воздушным бассейном или пятым океаном. Особое место занимало у него в словаре слово «золото». Золотом называлось все, что возможно. Уголь и нефть — черное золото. Хлопок — белое золото. Газ — голубое золото…
Эта «испепеляющая страсть», как называет Войнович постоянно владеющее его героем стремление «любую статью или заметку выправить от начала до конца так, чтобы читать ее было совсем невозможно», можно определить как желание все известные ему слова и обороты русского языка перевести на новояз. И направлено это стремление было на очень широкий, можно даже сказать необъятный, круг вещей, понятий и явлений. Но был у этого необъятного круга свой центр, своя главная смысловая точка:
►…перед уходом он еще раз просмотрел оттиск газеты, который ему принесли для окончательной проверки.
Начал, как обычно, с передовой. В передовой его всегда интересовали не тема, не содержание, не, скажем, стиль изложения, его интересовало только, чтобы слово «Сталин» упоминалось не меньше двенадцати раз. О чем бы там разговор ни шел, хоть о моральном облике советского человека, хоть о заготовке кормов или разведении рыбы в искусственных водоемах, но слово должно было упоминаться двенадцать раз. Можно тринадцать, можно четырнадцать, но ни в коем случае не одиннадцать. Почему он взял минимальным именно это число, а не какое другое, просто ли с потолка или чутье подсказывало, сказать трудно, но было именно так. Вот же не существовало на этот счет никаких исходящих сверху инструкций, никаких особых распоряжений, а не только Ермолкин, но, пожалуй, каждый редактор, хоть в местной газете, хоть в самой центральной, днем и ночью слеп над серым, как грязная скатерть, газетным листом, выискивая остро отточенным карандашиком это самое слово и шевелил губами, подсчитывая.
Вот он — ответ на интересующий нас вопрос.
Этого своего Ермолкина Войнович, конечно, выдумал. Но каждый, кто помнит газеты — хоть местные, хоть центральные — тех незабываемых лет, не усомнится в том, что такие Ермолкины действительно существовали. И именно один из них, какой-нибудь «гвардии рядовой» из этой несметной армии Ермолкиных, и заменил в очерке Л. Пантелеева «А, сволочь!» — на «За Родину, за Сталина!».
Позже, как только появилась у него такая возможность, Алексей Иванович вернулся к первоначальному своему варианту. И во втором томе собрания его сочинений, вышедшем в 1984 году, куда писатель включил этот свой старый рассказ, мы, конечно, читаем: «А, сволочь!»
Ну, а что касается тех истинных слов, которые выкрикнул, выбежав из укрытия, Саша Матросов, то на этот счет существует такой анекдот.
Падая на пулемет, он, согласно этой анекдотической версии, произнес:
► — У-у, гололед ебаный!
Объясняя мотивы подвига Александра Матросова, эту анекдотическую версию принимать во внимание, может быть, и не стоит. А вот что касается лексики последней — предсмертной — его фразы, то анекдот дает о ней, конечно, гораздо более верное представление, чем все известные нам литературные варианты.
Закрытый распределитель
Слово «закрытый» в нашем новоязе обрело особый, только советскому человеку понятный смысл. Закрытый — это значило: существующий не для всех, а для избранных — для тех, кому положено. Закрытый распределитель, закрытый магазин, закрытый буфет, закрытая столовая…
У Владимира Войновича есть такая книга «Антисоветский Советский Союз». Это — не роман, а потому никакой воли своей фантазии писатель там не давал: просто делился разными соображениями о нашей советской жизни, подкрепляя эти соображения разными фактами и случаями из своей — и нашей общей — жизни. И привел он там, между прочим, такой — не слишком примечательный, но все же довольно красноречивый — факт уже не из нашего, советского, а из своего эмигрантского житья-бытья.
Приехал туда, к ним, в Германию, один наш довольно пожилой человек. Он приехал дочку свою навестить, которая вышла замуж за немца. И пошел как-то с ней, с дочкой, в ихний немецкий магазин. Ну, дочка, конечно, стала ему все там показывать, хвастаться, гляди, мол, как тут у нас. Он смотрел, смотрел, хмурился, а потом сказал: