Сейчас, когда опубликованы дневники и записные книжки Твардовского (так называемые его «Рабочие тетради»), мы получили возможность, так сказать, из первых рук узнать, как относился Александр Трифонович к этому навязанному ему «соавторству»:
► Вчера сдал Воронкову еще раз пройденный мною от строки до строки беловой вариант. Убедился, между прочим, что, понимай он хоть что-нибудь в стихах, он ни за что не решился бы «композировать» эту вещь. Жаль, что я не занес себе в тетрадку хотя бы одну из 76 страниц предпоследнего варианта, — я продемонстрировал ее до и после «наложения швов» Маше и Оле — они ахнули… Там была жуткая россыпь разорванного стихотворного текста, где что-то изредка рифмовалось, ритмически все время спотыкалось — не передать что.
Была не особенно приятна готовность Воронкова соглашаться на все, что я ни сделаю… И под конец робкое и, однако, обеспокоенно-настоятельное: «Начертайте своей рукой», то есть мое одобрение, без которого он, конечно, не мог жить. А как там что — ему, пожалуй, плевать. Он рассчитал, что эта вещь в любом решении должна иметь успех, по крайней мере официальный, но и не только. Выполнил все с чувством облегчения, но запоздалой досады — ведь это я мог сделать (да ведь я и сделал!) без всякой его помощи. Полторы страницы его «текста» — это как раз то, без чего и сейчас хорошо бы обойтись, но тогда что же будет от автора («композиции»), В сущности, он меня вынудил в течение двух лет, во-первых, примириться с этой аховой (с его данными) затеей, одобрить ее, подлатать перед самой почти постановкой какие-то наиболее очевидные прорывы в тексте, то есть портить самого себя, а потом уж и вовсе «приложить руку» сквозным по всей рукописи «наложением швов» (да и не только «швов»). Видит бог, мне не жаль и не нужно денег. Я много раз искренне готов был заплатить ему от себя, чтобы только не было этой затеи.
Вот этот самый когдатошний его «соавтор», услыхав, что Александр Трифонович готов принять участие в кампании по защите проштрафившегося биолога, позвонил ему и сказал:
— Саша! Мой тебе дружеский совет. Не ввязывайся в это дело!
И довольно прямо дал понять, что, если Александр Трифонович этим его советом пренебрежет, у него могут быть кое-какие неприятности. Желая показать, что это не пустые слова, что кое-что на этот счет ему уже известно, он пояснил:
— У тебя ведь в этом году шестидесятилетие… Смотри: не дадут «героя».
— Вон что! — сказал Твардовский. — Значит, «героя» у нас дают за трусость?
Коммунист
В 60-е годы одна моя приятельница, преподававшая в старших классах средней школы, обратила внимание на то, что ее ученики то и дело задают друг другу вопрос, который ей показался в высшей степени странным. Отчасти даже загадочным:
— Ты большевик или коммунист?
Она поинтересовалась у ребят, что это значит. Ей объяснили, что «большевики» — те, кто еще верит в коммунистические идеалы. А «коммунисты» — те, кто вступает в комсомол, а потом вступит и в партию — из чисто циничных, карьерных соображений.
Итак, для этого поколения слово «коммунист» уже окончательно утратило свой высокий смысл, стало чуть ли не ругательным.
Но для поколения их отцов слово это и тогда в какой-то степени еще сохраняло свое прежнее значение. Скорее, правда, это был некий автоматизм языка.
Что я имею в виду, вы поймете, прочитав эту коротенькую историю. Ее рассказал мне Войнович. И хотя она вполне в войновичевском духе, я не сомневаюсь, что она — подлинная. Выдумать, как любили говорить в таких случаях Ильф и Петров, Войнович мог бы и посмешнее. На то он и Войнович.
А история такая.
Один человек должен был получить квартиру. Все у него уже было на мази. И документы все были в порядке, и решение всеми мыслимыми и немыслимыми инстанциями давно уже было принято. А ордер ему все не выдавали. И тянулось это бесконечно долго. И он не понимал, что происходит. Так бы, наверно, и не понял, если бы какой-то сведущий человек ему не объяснил, что надо дать взятку. И не только объяснил, но и свел его с тем, кому надо было дать.
И вот они сидят в ресторане «Арагви» — потенциальный, так сказать, «взяткодатель» и потенциальный «взятковзятель». На столе — сациви, лобиа-мобиа, цыплята табака, хванчкара или там киндзмараули, а может, коньяк, — в общем, все, что полагается в таких случаях. А потенциальный «взяткодатель» томится, мнется, не знает, как приступить к делу.
Наконец, не придумав ничего лучшего, он сказал:
— Вы знаете, я взяток никогда не давал, не знаю, как это делается, поэтому не будем валять дурака. Вы мне прямо скажите: сколько? Кому? Где? Когда?
Тот ответил:
— Две тысячи. Мне. Здесь. Сейчас.
У «взяткодателя» прямо камень с души свалился.
Быстро совершив операцию, они радостно стали выпивать и закусывать. И тут вдруг «взяткодатель» хватился.
— Послушай, — озабоченно сказал он. — А это дело верное? Не выйдет так, что деньги я тебе отдал, а все — как было, так и останется на мертвой точке?
— Ты что? — обиделся тот. — Я ж коммунист!
Конфликт хорошего с отличным
Эта формула — не остроумная выдумка сатирика (вроде «Проекта о введении единомыслия в России» Козьмы Пруткова). Был — на самом деле — такой термин. И даже один из основополагающих в многодумной теории соцреализма.
Означал он примерно следующее.
Изображается, например, в пьесе дружный трудовой коллектив, готовящийся пустить к очередной годовщине Октябрьской революции новый заводской цех. Или задуть новую домну. Все работают не покладая рук. Изо всех сил стараются поспеть к назначенному сроку. И вдруг возникает молодой энтузиаст — инженер или рабочий, который утверждает, что, поднатужившись, можно завершить дело на полгода раньше — к Первомаю. Некоторые инженеры (они тоже хотят как лучше!) утверждают, что это технически невозможно. Возникает конфликт. Тот самый конфликт хорошего с отличным. Или — лучшего с хорошим, как иногда еще его называли.
По мысли теоретиков социалистического реализма, этот конфликт должен был стать главным, а может быть, даже и единственным в советской драматургии. Поскольку никаких других конфликтов в жизни советского народа при полном торжестве социализма уже не останется.
Замечательная теория эта вызвала в свое время множество разного рода комических откликов — шуток, анекдотов, острот и даже пародий.
«Даже», потому что не так-то легко спародировать фразу, реплику, формулировку, которая уже и сама по себе пародийна.
Так что множественное число я тут употребил, может быть, и без достаточных оснований. Но одна пародия на эту тему точно была.
Автору ее, правда, помог Его Величество Случай.
Подрались два самых злостных антисемита Союза писателей (а может быть, даже и всего СССР) — Михаил Бубеннов и Анатолий Суров. Бубеннов прославился своим военным романом «Белая береза». Один писатель, ушедший на войну семнадцатилетним добровольцем и закончивший ее лейтенантом, рассказал мне, что Бубеннов — в подпитии, конечно, — кинул ему однажды такую реплику. «Вам легко было писать ваши военные романы. А вот мне-то каково: я ведь на фронте ни одного дня не был». А — ныне прочно и справедливо забытый — драматург был знаменит тем, что даже те до изумления бездарные пьесы, под которыми стояло его имя, писал не он сам, а специально нанимаемые им для этой цели литературные изгои — из бывших «космополитов».
И вот два этих баловня судьбы подрались. Не в каком-нибудь переносном, аллегорическом смысле, а буквально. Врукопашную.
Уж не знаю, чего они там не поделили. Может быть, это был даже какой-нибудь принципиальный, идейный спор. Один, может быть, доказывал, что всех евреев надо отправить в газовые камеры, а другой предлагал более мягкий вариант: выслать их на Колыму. Или — еще того либеральнее — в Израиль.
Как бы то ни было, они подрались. И драка была серьезная. В ход была пущена даже мебель — стулья, табуретки…
Случилось это в старом писательском доме на Лаврушинском — том самом, который громила булгаковская Маргарита. Увлеченные борьбой супостаты выкатились из этого облицованного мрамором дома прямо на улицу, на потеху большой толпе народа, образовавшей традиционную очередь в Третьяковку. Оружием одного из сражающихся, как рассказывали очевидцы, стала вилка, которую он вонзил своему оппоненту в зад.
Сражение это вдохновило Эммануила Казакевича. Вдохновило настолько, что он описал его не прозой, как это можно было бы ожидать, а стихами. И даже облек эту свою поэтическую зарисовку в чеканную форму сонета:
Суровый Суров не любил евреев,
Он к ним враждой старинною пылал,
За что его не жаловал Фадеев
И А. Сурков не очень одобрял.
Когда же Суров, мрак души развеяв,
На них кидаться чуть поменьше стал,
М. Бубеннов, насилие содеяв,
Его старинной мебелью долбал.
Певец березы в жопу драматурга
С ужасной злобой, словно в Эренбурга,
Столовое вонзает серебро.
Но, следуя традициям привычным,
Лишь как конфликт хорошего с отличным
Решает это дело партбюро.
Опять вспоминаю классическую фразу Ильфа и Петрова: «Придумать можно и посмешнее». Но на этот раз не для того, чтобы согласиться с классиками, а чтобы возразить им.
Нет, братцы мои! Наша советская жизнь даст сто очков вперед любой выдумке. Партбюро, которое трактует драку двух самых выдающихся черносотенцев страны как конфликт лучшего с хорошим… Смешнее даже вы не придумали бы!
Коммунисты, вперед!
Эта языковая формула была словесным закреплением мифа, согласно которому там, где главный, самый трудный и даже смертельно опасный участок борьбы (а вся-то наша жизнь, как известно, есть борьба), вперед бросаются коммунисты. А уж за ними подтягиваются все иные прочие.