лишь три слова:
— Да здравствует коммунизм!
Что бы там ни говорил и ни писал Маяковский о том, как делать стихи, «материя песни, ее вещество» соткана не из слов, какими бы звонкими они ни были. В состав этой «материи» входят душевные склонности поэта, следы его сиюминутного душевного состояния, его иллюзии и его заблуждения. Но даже и заблуждения эти должны быть искренними.
В картину, нарисованную в только что процитированных мною строчках Маяковского, можно и не верить. Важно, что ОН в нее верил.
А верил ли Межиров в картины, которые нарисовал в том программном своем стихотворении?
В коллизии, изображенные в первых его строфах (штурм Перекопа, например), может, и верил. Но в то время, когда он сочинял и публиковал это свое стихотворение (а было это в 1948 году), всем, кто занимался каким-нибудь реальным делом, было уже более или менее ясно, что в любых трудных, критических, рисковых ситуациях менее всего можно полагаться именно на коммунистов.
Впрочем, какие-то рудименты старого партийного мифа, согласно которому коммунист должен всегда и всюду быть впереди, еще сохранялись не только в речах и официальных партийных установках, но и в отдельно взятых головах отдельных партийных начальников.
Однажды я и сам столкнулся с этим, скажем так, анахронизмом.
Было это в начале 60-х.
Я работал тогда в «Литературной газете», и случилось так, что в течение некоторого — довольно, впрочем, короткого — времени мне пришлось исполнять обязанность редактора отдела. Должность, надо сказать, довольно суматошная. Во всяком случае, я с непривычки к руководящей роли был на первых порах в постоянном замоте.
И вот явился ко мне однажды секретарь парткома и объявил, что ему необходимо со мной поговорить.
Поскольку я был, как сказано в одном рассказе Зощенко, «беспартийный, черт знает с какого года», никакой нужды беседовать со мной у секретаря парткома прежде не возникало. А теперь вот такая необходимость появилась, чем я был, по правде говоря, немало удивлен.
— У тебя трудное положение, — начал он.
Я согласился, что да, нелегкое, думая, что он имеет в виду мою неопытность. Но, как выяснилось, он имел в виду совсем другое.
— На хромой лошади ты далеко не уедешь, — развил он свою мысль.
Я согласился с верностью этого замечания, хотя и не понял, что (или кого) он обозначил этой изящной метафорой.
Но он тут же мне это разъяснил:
— На весь отдел у тебя только один коммунист, и тот…
Он назвал фамилию и в самом деле не самого расторопного и умелого сотрудника моего отдела.
Такая нелицеприятная оценка деловых качеств единственного имеющегося в моем распоряжении коммуниста не шибко меня удивила. Удивило меня другое: то, что всю работу возглавляемого мною отдела он, — судя по всему, совершенно искренно, — ставил в прямую зависимость от количества находящихся под моим руководством членов партии. Такой взгляд на положение дел в нашем отделе не только изумил, но и порядком развеселил и меня, и весь наш маленький коллектив, когда я рассказал всем своим сотрудникам об этом глубокомысленном партийном инструктаже. Никому из нас, как выяснилось, раньше не приходило в голову рассматривать друг друга и наши профессиональные возможности с такой точки зрения. Все мы знали, конечно, что принадлежность к партийным рядам, вернее, эта анкетная галочка, играет известную — и не просто известную, а весьма важную, нередко даже решающую — роль при поступлении на работу. Но когда все эти анкетные дела были уже закончены, «галочка» эта сразу забывалась, и тут уж входили в силу совсем другие качества: умный он человек или глупый, энергичный или вялый, живой или туповатый, лентяй или трудоголик… А уж член он партии или нет — это имело значение только для отдела кадров. Ну и, как выяснилось, для секретаря парткома, который — не по партийной, а по основной своей должности — был заведующим нашей литгазетской библиотекой и решать, кто из нас был хорошим работником, а кто плохим, вряд ли мог. Да он на это и не претендовал. Просто, согласно привычным партийным стереотипам, исходил из того, что чем больше было бы в нашем отделе коммунистов, тем отдел был бы сильнее — профессиональнее, ну и, конечно, идейно подкованнее.
Я думаю, что в те времена уже не только в нашем — полубогемном — коллективе, но и во многих других, а может быть, даже и во всех трудовых коллективах страны преобладало убеждение, что количество коммунистов никак на работе коллектива не сказывается, что в случае какого-нибудь аврала полагаться придется на самых энергичных, толковых, умелых, ни в малой мере не считаясь с их партийной принадлежностью.
Больше того! Кое-где возникло даже подозрение, что коммунисты — не только в экстремальных ситуациях, но даже и в повседневной трудовой жизни коллектива — могут оказаться балластом, помехой. Что для дела, пожалуй, было бы даже лучше, если бы в коллективе их оказалось как можно меньше. А еще лучше, чтобы их и вовсе там не было.
Конечно, трудно поверить, чтобы в те времена нашелся безумец, который отважился бы высказать эту крамольную мысль вслух. Тем более — публично. Тем не менее одного такого безумца я знал.
Это был мой старый друг Гриша Поженян.
Написав, кажется, второй в своей жизни сценарий, он объявил, что никакой режиссер ему не нужен: снимать фильм по этому своему сценарию он будет сам.
Узнав об этом его намерении, я, честно говоря, подивился такому его нахальству.
— Но ведь ты же не режиссер? — неуверенно сказал я. Неуверенно, потому что подумал: а черт его знает, может, за то время, что мы не виделись, он успел закончить какие-то режиссерские курсы?
Но выяснилось, что никаких курсов он не кончал, а на мой робкий вопрос ответил так:
— Я не хуже, чем любой из них, смогу трахать актрис и кричать: «Мотор!»
«Ну-ну, — иронически подумал я. — Если профессия кинорежиссера сводится только к этим двум действиям, тогда — что ж…»
Я почти не сомневался, что из этой его наглой затеи ничего не выйдет.
Но я недооценил Гришу.
Фильм он все-таки снял. И в роли режиссера, как рассказывали очевидцы, чувствовал себя вполне уверенно.
А начал свою деятельность в этом новом для него качестве он так.
Приехав в Ялту, где должны были проходить съемки на натуре, велел собрать всю съемочную группу. Оглядев собравшихся, спросил:
— Здесь есть коммунисты?
— Да, да… Есть… — раздались голоса.
Члены правящей партии, естественно, решили, что им сейчас скажут, что они должны быть всегда впереди, что командир производства возлагает на них особые надежды и особую ответственность, — в общем, всю ту муру, которую они привыкли слышать в подобных случаях.
Но услышали они совсем другое.
— Так вот, — сказал Поженян. — Запомните: чтобы на все время съемок ваша партия ушла в подполье!
Корифей науки
Один из главных титулов Сталина. Иногда — великий корифей науки, а иногда даже так: корифей всех наук.
Перечень всех официальных и полуофициальных званий Отца Народов был не короче полного титула российских императоров. Вот лишь некоторые из них:
► Генеральный секретарь ЦК ВКП(б), Председатель Совета Министров Союза Советских Социалистических Республик, Генералиссимус, Гениальный Полководец, Величайший Гений Всех Времен и Народов, Великий Продолжатель Дела Ленина, Лучший Друг Писателей, Лучший Друг Шахтеров, Лучший Друг Физкультурников… И прочая, и прочая, и прочая…
Легко заметить, что словосочетание «корифей науки» было в этом перечне отнюдь не самым велеречивым и пышным. Но, как уже было сказано, — одним из главных.
В России со времен Петра существовало нечто вроде государственной монополии на духовную жизнь общества. Наполеон это оценил. Он сказал Александру Павловичу: «Вы одновременно император и папа. Это очень удобно».
Это было действительно неплохо придумано.
По этой давней традиции, унаследованной от русских императоров, Сталин тоже объединил в одном (своем) лице светскую и духовную власть. Но он пошел гораздо дальше русских царей. Он являлся в то же время как бы незримым духовником и цензором каждого мыслящего члена общества.
Каждое свое душевное движение, каждый поступок поверять мысленным обращением к Сталину (или к его портрету), затаив дыхание, гадать, одобрит Сталин или нет, нахмурится или улыбнется, поощрит или упрекнет, — все это стало нормой мироощущения советского человека:
Усов нависнувшею тенью
Лицо внизу притемнено.
Какое слово на мгновенье
Под ней от нас утаено?
Совет? Наказ? Упрек тяжелый?
Неодобренья строгий тон?
Иль с шуткой мудрой и веселой
Сейчас глаза поднимет он?
Вот потому-то и был так важен титул «Корифей науки» в перечне всех официальных и полуофициальных сталинских титулов и званий. Это был его мандат на право вмешиваться в ученые споры физиков и генетиков, языковедов и музыковедов. Оставлять за собой право решающего голоса, высшей инстанции, ставящей последнюю точку в любой дискуссии, независимо от того, шла ли там речь о теории относительности Эйнштейна или о музыке Шостаковича, о проблемах языкознания или о борьбе академика Лысенко с менделизмом-морганизмом.
Горький в своих воспоминаниях о Савве Морозове рассказывает, что однажды — в каком-то почтенном собрании (дело было, если не ошибаюсь, на Нижегородской ярмарке) — Дмитрий Иванович Менделеев выдвинул какую-то научную идею, которую никто из присутствующих не поддержал, а некоторые из них отозвались о ней даже весьма скептически. Возражая им, Дмитрий Иванович, самолюбие которого было сильно задето, не преминул заметить, что об этой его идее весьма благосклонно высказался государь император. И тут Савва Иванович Морозов произнес такие слова: